— Очень рад, что выплатил вам, может быть, одну только малую часть моего неоплатного долга. Вы тоже... почти что... спасли... После первых моих повестей я был одинок, ниоткуда не слыша доброго слова. Пушкин, вы правы, конечно, не в счёт. Меня, вы помните, обвинили в карикатурах и фарсах. Я пал было духом. Начинало казаться, что творчество моё завершилось. Однако, по счастью, у меня Пушкин был, как и у вас, вы сказали. Случились и ваши статьи... помните... как это... «О русской повести и о повестях господина Гоголя», то есть, выходит, о моих повестях. Каких-то частностей вы одобряли притворно, дабы тем громче возвысить самую суть, вы не давали мне ни дурацких, ни даже умных советов, что в критике более чем замечательно. Вы приняли меня как поэта. Одно удивительное место случилось у вас... Позвольте... память у меня... простите великодушно, ежели... да, что-то, кажется, так: «Ещё создание художника... есть тайна для всех... ещё он не брал пера в руки, а уже видит их ясно...» — не посетуйте, если совру: «Уже может счесть складки их платья, морщины их чела, изборождённого страстями и горем, а уже знает их лучше, чем вы знаете своего отца, брата, друга, свою мать, сестру, возлюбленную сердца. Так же он знает и то, что они будут говорить и делать, видит всю нить событий, которая обовьёт и свяжет между собой...»
Встав на ноги неприметно для себя самого, он оказался рядом с Белинским, с искренним изумлением вопрошая его:
— Как вы догадались об этом?! Это же совершенная правда!
По правде сказать, он направлялся сюда, рассчитывая понравиться этому человеку, привлечь его к себе, обольстить, надеясь, что тот поможет ему в таком деле, которое было сама его жизнь, и ужаснулся, припомнив эти намеренья, внезапно проникнув в самый смысл своих искренних слов, который мог в них затаиться и который можно было бы в них отгадать: они могли прозвучать как откровенная лесть.
Тотчас искоса взглянул он на своего собеседника и вдруг обнаружил, как посерели его голубые глаза, как в глубине их закружилось глухое недоуменье.
Он смешался, саркастически улыбнулся не к месту и бросил свой затаённый вопрос:
— Как решились вы глумиться над Грибоедовым[62]
, обладая такого рода чутьём?Убийственные вопросы он страстно любил, вставлял их в беседу внезапно, словно невзначай, и умел доводить ими чуть не до бешенства, уверенный в том, что и самый искуснейший лицемер, в ту минуту не помня себя, всю свою подноготную выложит перед ним, а потому, задержав дыхание, наблюдал за Белинским, уже неторопливо ступая бок о бок с ним, как будто рассеянно посматривая по сторонам, примечая. Как темно-розовым вспыхнули прежде землистые щёки, как передёрнулись бескровные губы, открывая два ряда тёмных мелких зубов, как совсем серыми стали уставленные в одну точку глаза, и со злорадным спокойствием ждал.
Белинский вспыхнул и брызнул слюной:
— Вы правы! Боже милостивый, сколько я врал! Как низко и пошло я врал!
Он вновь просчитался: непредсказуемый человек был рядом с ним — ощутив от этого радость и клоня голову набок, всё придирчивей слушал его, стремясь вникнуть и в явные и в тайные звуки, а Белинский, глядя прямо перед собой, сверкая расширенными глазами, говорил с безжалостной резкостью о себе:
— Сколько отвратительных мерзостей сказал я печатно, со всей искренностью, со всем фанатизмом дикого убеждения! Не один Грибоедов, если бы так! Я смел поднять руку и на Адама Мицкевича[63]
! У великого поэта я отнял священное право оплакивать паденье того, что ему всего дороже в мире и в вечности: падение его родины, отечества его! Я отнял у него право проклинать её палачей! И каких палачей! Казаков и калмыков, которые изобрели адские мученья, чтобы выпытывать у жертв своих деньги! И этого-то поэта, благородного и великого, печатно я назвал крикуном, поэтом рифмованных памфлетов!Тут Белинский затрясся в удушающем кашле. Во впалой груди что-то захрипело и заклокотало со всхлипом. Белинский прижимал к ней свою слабую руку и не в силах был говорить, жалобно глядя остановившимися глазами, точно прощался или просил прощенья.
Он убеждался, что угадал правильно: перед ним был человек, способный доходить до крайнего возбуждения, несмотря на злую болезнь, которая насильственно требовала от больного беречься. Он испугался, как бы с Белинским не сделалось худо, беспокойно соображая, что бы предпринять, стесняясь поддержать несчастного под руку, не решаясь вымолвить несколько обыкновенных, в такие мгновения успокоительных, ободряющих, сочувственных слов. Он устыдился, что вздумал, с единственной целью познания человека, поиграть несколько с этим простодушным мечтателем, слишком уж страстным и слишком больным. Жуткая искренность Белинского пришлась ему по душе и настораживала его. В Белинском он готов был признать наконец человека честнейшего, искреннейшего до последних пределов и по этой причине, конечно, несчастного.
В его душе всколыхнулась глубоко хранимая нежность. Он не сомневался уже, что мог бы довериться этому человеку. Да, он решился на эту встречу не зря.