Читаем Совесть. Гоголь полностью

Подумав немного, должно быть мысленно проверяя расчёт, Погодин выдвигал поместительный ящик стола и отсчитывал медленно, штука за штукой все двадцать семь больших и сорок четыре средних гвоздя, тогда как предовольный мужик, вытянув шею, коротко шлёпал губами, пристально следя за скупой хозяйской рукой.

Задвинув ящик, Погодин отодвигал от себя две чёрные масляные грудки, оглядев их ещё раз. Мужик извлекал из кармана тряпицу, расправлял её на широченной ладони, бережно перекладывал в неё гвоздь за гвоздём, завязывал накрепко в узел, убирал подальше за пазуху и наконец удалялся степенно, отвесив глубокий поклон, шапку неся на отлёте, точно старый прокуренный капитан свою саблю на армейском параде. Погодин же без промедления брал в потемневшие пальцы перо и принимался что-то писать.

Подобные сцены забавляли, развлекали и сердили его. Он занимал место лохматого мужика, отвешивал такой же глубокий поклон и с простодушным недоумением советовал:

   — Ты бы, Миша, разом все гвозди отдал ему, да и дело с концом.

С невозмутимостью на морщинистом худощавом лице, отложив снова перо, откинувшись в кресле назад, Погодин рассудительно отвечал:

   — Всё-то невозможно отдать, украдёт.

Не находя смысла в такого рода чудачествах, он с мгновенно распалившимся любопытством выспрашивал, почуя уже, что чем-нибудь сможет поживиться и тут:

   — Да так-то разве не украдёт?

Поглядывая на него с чувством превосходства и сожаления, Погодин внушительно изъяснял:

   — Не сможет украсть. Я знаю народ. Сами-с из мужиков-с. У этого нрав уж такой: дай волю — завтра пропьёт себя самого в кабаке, остереги — гвоздя не обронит.

Он спрашивал мягко, наморща лоб, лохмача причёску:

   — Пустяки это, вздор, ты бы, Миша, лучше работал.

Погодин согласно кивал: «Я сейчас», — и как ни в чём не бывало принимался писать.

Николай Васильевич задвигался беспокойно, приподнял вопросительно отяжелевшую голову, уронил бесполезные руки вдоль тела. Всё шире становились зрачки мучительных глаз. В глубине их клубилась невыносимая боль, которая приходила всегда, как только он вспоминал, что не в силах продолжить свой труд. Без слёз и тоски невозможно было думать о нём, а забыть бы надо совсем. Однако же нет. Он, впрочем, отчётливо видел: широкий, длинный, в полкомнаты стол в громадном кабинете Погодина, большая спокойная лампа под белым пузырчатым колпаком, узорчатые древние рукописи, унизанные сплошными высокими строчками, выведенными с такой бесконечной любовью к самому процессу письма, что представлялись даже не писанными, а точно рисованными красной и чёрной несмываемой тушью, цвета потемнелой слоновой кости пергаменты, раскрытые свитки, бахрома бессчётных закладок между страницами толстых томов и узкая прямая фигура Погодина, спокойная, деловитая, цепкие точки полураскрытых веками глаз, сосредоточенность всякой складки лица, освещённого мягким рассеянным светом, уверенная сила чуть сутуловатых крестьянских плеч, быстрота и лёгкая поступь пера, твёрдо зажатого в широких, перепачканных, поросших чёрным волосом пальцах.

Это работа, работа была, это был усиленный труд, не ведавший колебаний, срывов, помех, готовый в любую минуту прерваться на полуслове, вновь готовый в любую минуту продолжиться с той самой буквы, на которой был прерван непрестанными житейскими дрязгами или наплывом гостей.

Его тревожила смутная зависть. Такая работа не давалась ему. Рядом с Погодиным он ощущал бесконечную слабость свою, ту самую слабость, которая и без того беспрестанно колола и язвила его. Он-то сам едва умел сочинить в десять долгих томительных лет сотни три печатных страниц, в год едва набиралось страничек по тридцать, в месяц странички две-три, а на каждый день выпадало, должно быть, по букве, и решительно ничего не выпадало на час или два, хотя целыми днями он не отходил от конторки, пока из рук не вывалилось перо, и с болезненным тщанием оберегал себя от малейших будничных дрязг.

Всё это так, да не всё. Бывало, недели и месяцы вовсе не прикасался к труду. Слабейший, едва слышимый шорох, случалось, на весь день отрывал его от пера. Он вымучивал, вытягивал чуть не клещами и такую мерзость вымучил наконец, что совестно выставлять перед очи людей. Он довёл себя до того, что не хотел больше света, его манил только покой, ибо уже было некуда деться от себя самого, некуда было вырваться из тисков сомнений своих, только к последней вершине или в последний покой, а более никуда не открывалась дорога.

Николай Васильевич так и вскочил при этом магическом слове «дорога», заметался, бесшумный, безмолвный, сдавленный одними и теми же стенами, которые до омерзения осточертели ему, точно стены и были виноваты во всём.

Боже мой, в самом деле предстояла дорога! Как же вступит он на неё, как пойдёт он по ней? Неоглядные силы необходимы ему! Где же слабейшему духом набрать этих сил?

Он слушал, слушал и никаких сил в себе не слыхал, точно умер давно, а без этих немыслимых сил, без этой бесповоротной решимости ни вершины, ни даже обыкновенный последний покой невозможны, без этого дара небес никуда не дойти.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги

Аббатство Даунтон
Аббатство Даунтон

Телевизионный сериал «Аббатство Даунтон» приобрел заслуженную популярность благодаря продуманному сценарию, превосходной игре актеров, историческим костюмам и интерьерам, но главное — тщательно воссозданному духу эпохи начала XX века.Жизнь в Великобритании той эпохи была полна противоречий. Страна с успехом осваивала новые технологии, основанные на паре и электричестве, и в то же самое время большая часть трудоспособного населения работала не на производстве, а прислугой в частных домах. Женщин окружало благоговение, но при этом они были лишены гражданских прав. Бедняки умирали от голода, а аристократия не доживала до пятидесяти из-за слишком обильной и жирной пищи.О том, как эти и многие другие противоречия повседневной жизни англичан отразились в телесериале «Аббатство Даунтон», какие мастера кинематографа его создавали, какие актеры исполнили в нем главные роли, рассказывается в новой книге «Аббатство Даунтон. История гордости и предубеждений».

Елена Владимировна Первушина , Елена Первушина

Проза / Историческая проза
Черный буран
Черный буран

1920 год. Некогда огромный и богатый Сибирский край закрутила черная пурга Гражданской войны. Разруха и мор, ненависть и отчаяние обрушились на людей, превращая — кого в зверя, кого в жертву. Бывший конокрад Васька-Конь — а ныне Василий Иванович Конев, ветеран Великой войны, командир вольного партизанского отряда, — волею случая встречает братьев своей возлюбленной Тони Шалагиной, которую считал погибшей на фронте. Вскоре Василию становится известно, что Тоня какое-то время назад лечилась в Новониколаевской больнице от сыпного тифа. Вновь обретя надежду вернуть свою любовь, Конев начинает поиски девушки, не взирая на то, что Шалагиной интересуются и другие, весьма решительные люди…«Черный буран» является непосредственным продолжением уже полюбившегося читателям романа «Конокрад».

Михаил Николаевич Щукин

Исторические любовные романы / Проза / Историческая проза / Романы