— Сожги её, немедля сожги! Чтоб от неё не осталось на свете и пепла! От поклёпа избавь! Огнём очисти меня!
Сомнения рассеивались с каждым словом. В душе Матвея бунтовало оскорблённое самолюбие, которое он обязан был несколько поуспокоить, если хотел заслышать чистую правду о лучшей книге своей, и он, спрятав от Матвея глаза, елейно проговорил:
— Простите грешного Христа ради, отец мой. Не помышлял оскорбить вашей чести в моём недостойном творении. Я этого пастыря созидал, каким увидел в чутком прозрении. Может быть, и ошибся невольно, так милостив Бог: попустил сотворить зло, поможет и поправить его. Я вновь просмотрю всю главу много раз и без сожаления вычеркну то, что вы пожелаете. Ради Бога, простите невольный мой грех! Но укажите, чем в особенности вы недовольны?
Стиснув железными пальцами худое плечо, Матвей исступлённо твердил:
— Всё сжечь, всё, всё, всё!
С настойчивостью высвобождая плечо, он устремил на Матвея вопрошающий взгляд. Пастырь был прямодушен, весь в пожаре страстей: верно-таки ожгло за живое! Однако по-прежнему не наполнялись все эти гневные клики ничем, пока что из этих кликов дельного ничего не возьмёшь и не вставишь в поэму. Он, по его разумению, пастырю даже польстил в поэме своей, несколько повыставив наружу самое лучшее в нём, с умыслом приглушив очевидную заурядность Матвея. Он подпустил поболее свету его добродетелям, чем светилось на деле, чтобы не пустым бубенцом прозвенело это беспокойное и бодрящее слово «вперёд». Отчего же не приметил этих стараний возмущённый Матвей? Может быть, в самом деле перо его уже навсегда поставлено так, что всё, что ни попадёт под него, наружу выходит карикатурой, памфлетом, отравленной ядом стрелой?
Наконец он высвободил корчившееся от боли плечо из цепких пальцев Матвея и для безопасности поотодвинулся в сторону, наблюдая, как пастырь, зажавший свой крест в кулаке, в бешенстве тянул книзу золочёную цепь. Какая ещё закорюка до такой степени взъярила Матвея? Он гадал, да не находилось сил угадать. По опыту он всё же знал, что в таком состоянии ничего путного от Матвея не добьётся, так и не было смысла задорить его, лучше немного поостудить, дать наконец поразмыслить над тем, что узнал неизвестного, нового о себе. Несколько заробев от такого приёма, дёрнув ус, он принуждался говорить рассудительно:
— Сжечь я успею. Надо прежде обдумать. Если с этим портретом я ошибся непоправимо, вовсе выброшу его из поэмы, да и дело с концом.
Матвей вздел кулак с зажатым в побелевших пальцах крестом:
— И без меня всякой дряни довольно в поэме твоей! Губернатор, к примеру, каких никогда не бывало! И с ним откупщик, каких я не видывал сроду! Затычут тебя! Засмеют побольше того, как за бесовскую твою «Переписку с друзьями»!
Тень прошла у него по лицу. Крепко помнил он свою несчастную, свою несчастливую книгу, и вредоносней тех мутных, полных отчаянья дней уже ничего не представилось ему. Ужас поджидал его впереди, затаясь, точно зверь! В словах Матвея заслышалась непреложная правда! Сами же выищут в образах и сюжете его небывальщину, сами и надругаются в неисчислимом злорадстве над ним, опозорят на весь белый свет и раздавят со смехом, как вошь, так и Матвеева брань покажется вздором, безделицей сущей, крепко умеют браниться у нас, как нигде, ибо не видит себя трезвым оком самобытная наша страна, вся в фантазиях, в сказках да в миражах. Так из какой же надобности надрываться писать?
Однако он верил, что ещё не затесалось в поэму никакой небывальщины, и уже иное забрезжило сквозь Матвееву брань, уже кровная обида заслышалась в ней, и захотелось спросить напрямик, не обида ли туманит Матвею глаза, не оттого ли его вещие образы вдруг принимают за дрянь, образы, дважды сожжённые, восставшие дважды из пепла огнём вдохновения, ниспосланные свыше, испытанные многолетним неустанным трудом? Однако до слёз щекотлива любая натура, в особенности натура пастырей наших, и колет любую натуру, точно острейшим копьём, направленным в беззащитную грудь, всякий открытый вопрос, и любую натуру опаляет огнём самый слабый намёк на ошибку в помыслах, в поступках, даже в самых невинных делах. Так уже всё завелось у людей на земле, когда все помыслы их оборотились единственно на себя, и без притворства и лжи не вытянуть истины из очерствелого, единственно себя самого возлюбившего человека. Опустив смиренно глаза, он осторожно, подпустив покаяния, вымолвил:
— Добрая цель моей книги...
Матвей с размаху выпустил крест, и тот косой линией упал на крепко дышавшую грудь. Порывисто сдвинув крест, Матвей придавил его широкой ладонью, а голос по-прежнему оставался непримиримым и мрачным:
— Благой цели мало для Господа.