Предложим реально-исторический комментарий. Образ колонии, спрятанной в овраге («устроенная пропасть»), восходит к старообрядческому сообществу бегунов, скрывавшихся от «антихристовой власти». «Юрий» – это Юрий Тынянов, ближайший друг Каверина (в то время уже тяжело больной). «Валютный номер, – объясняет сам автор, – без сомнения, отзвук арестов „за валюту“. Об этом в „Мастере и Маргарите“ – большая глава». Добавим, что в 1937 году Каверин едва ли мог знать о том, что Булгаков в своем романе (написанном в 1930‐е годы, но опубликованном только в 1960‐е) представил ситуацию из юридического обихода первых лет советской власти в виде кошмарного, фантасмагорического сна героя. Здесь налицо общее для современников ощущение нереальности и абсурдности событий и обстоятельств террора; Булгаков выразил его в сознательном литературном приеме; Каверин – в спонтанных образах сна. В финале сна субъект видит себя свидетелем, записывающим все, что видел, хотя и без надежды на сохранность записей. (Заметим, что, проснувшись, Каверин записал свой сон.)
В своих мемуарах Каверин от толкования сновидения уклонился, предлагая эту запись читателю в качестве эмблемы «ощущения того, как мы жили в годы террора». Обратим внимание на фразу «надо заговорить, но лучше молчать». Эта модальная конструкция описывает состояние субъекта сна, который колеблется между императивом речи и желательностью молчания. Такая модальность адекватно выражает нравственное положение человека, живущего при терроре.
Сложная модальность, выражающая отношение субъекта к возможности или невозможности действия, находится в центре и другого сна. С него начинается вторая часть мемуаров Каверина – глава «Леонид Добычин». Это рассказ о товарище-писателе, который покончил жизнь самоубийством в марте 1936 года, после собрания в Союзе писателей, на котором подвергся идеологической проработке. «Почему никто – и я в том числе – не выступил в защиту Добычина, – пишет Каверин, – объяснить легко и в то же время трудно». Сон почему-то связался в его памяти с гибелью Добычина: «[тогда] я тоже промолчал, потому что тоже было „ничего нельзя“». Запись этого сновидения призвана показать читателю то, что объяснить трудно: