Едва ли надо пояснить, что образ ночных звонков отсылает ко вторжению агентов госбезопасности – к ожиданию обыска и ареста. Стихотворение разворачивается за счет новой темы – вторжения «я» в запретные области противоестественного:
Учитывая биографический подтекст, который прояснен ташкентскими записками Чуковской, у образа «запретнейшие зоны естества» имеются сексуальные коннотации, включая и лесбийскую любовь, однако самая фраза заимствована из советского административного лексикона (в советском быту выражение «запретная зона» обозначало область, предназначенную для военных или иных секретных целей). Стихотворение заканчивается ахматовским определением своего «я», которое станет знаменитым среди ее читателей:
В этих строчках опыт террора стоит в центре поэтического образа Ахматовой (лирического «я») как партнера в любви.
Много лет спустя в своих мемуарах Надежда Мандельштам – которая жила в Ташкенте в соседстве с Ахматовой и Чуковской – позаимствовала это стихотворение, чтобы описать собственный опыт. Прибегая при этом к риторическим ресурсам как стихов Ахматовой, так и собственной прозы, вдова Мандельштама предложила развернутое описание топоса «такие ночи», то есть ночи террора, реализуя при этом эротический потенциал ситуации:
Ночные звонки «пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи, и я такие слышала звонки». <…> Ночью в часы любви я ловила себя на мысли – а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось, оставив после себя своеобразный след – смесь двух воспоминаний.
Рассуждая (в одном из вариантов мемуаров) об этой эротико-исторической ситуации, Надежда Мандельштам описала ночные переживания во время террора как общий опыт, разделенный женщинами и навсегда памятный им, наяву и во сне:
Надпись на книге [Ахматовой]: «Другу Наде, чтобы она еще раз вспомнила, что с нами было». Из того, что с нами было, самое основное и сильное это страх и его производное – мерзкое чувство позора и полной беспомощности. Этого и вспоминать не надо, «это» всегда с нами. Мы признались друг другу, что «это» оказалось сильнее любви и ревности, сильнее всех человеческих чувств, доставшихся на нашу долю. С самых первых дней, когда мы были еще храбрыми, до конца пятидесятых годов страх заглушал в нас все, чем обычно живут люди, и за каждую минуту просвета мы платили ночным бредом – наяву и во сне. У страха была физиологическая основа: хорошо вымытые руки с толстыми короткими пальцами шарят по нашим карманам, добродушные лица ночных гостей, их мутные глаза и покрасневшие от бессонницы веки. Ночные звонки – «пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи, и я такие слышала звонки…»220
«Это» было комплексом эмоций, а именно «страх и его производное – мерзкое чувство позора и полной беспомощности». У этого страха была «физиологическая основа». Надежда Мандельштам эксплицитно связала страх ночного вторжения с толстыми короткими пальцами, которые «шарят по нашим карманам», и с прерванным актом любви. Пережитое и не изжитое, «это» – опыт ночей террора – связало этих женщин сильнее, чем любовь или ревность. (Как предположил один исследователь, Ахматова обсуждала их общий опыт в разговорах с Н. Я. Мандельштам221
.)