Судя по записям, в течение некоторого времени удавалось поддерживать это двусмысленное положение – хлопоты о спасении Ахматовой шли своим чередом, при содействии Чуковской, а Ахматова продолжала настаивать, что не хочет ничем быть обязанной представителям власти. Кризис наступил, когда Надежда Мандельштам пожелала навестить больную Ахматову в правительственной палате. Отказавшись принять вдову Мандельштама, погибшего в лагере, Ахматова нарушила ключевое табу. Ее жест угрожал этосу сообщества, сложившего в условиях катастрофы, в пределах которого не только интимная связь между привилегированными и лишенцами, но и нерушимая связь между живыми и мертвыми была важнейшим принципом. Страдальческая тень «Осипа» стала между ними. Для Чуковской это было еще одним предательством, более страшным, чем личная нелояльность, и ее чувства были сильнее любви и ревности.
Много лет спустя, когда Чуковская и Ахматова после десятилетнего перерыва возобновили дружескую связь, они снова столкнулись с противоречивой ситуацией больного интеллигента в привилегированной советской больнице. В феврале 1958 года, во время скандала вокруг «Доктора Живаго», они обсуждали ситуацию Пастернака, который был тогда тяжело болен. Чуковская подробно доложила о коллективных усилиях устроить его в правительственную больницу. Ахматова перебила ее:
– Когда пишешь то, что написал Пастернак, не следует претендовать на отдельную палату в больнице ЦК партии.
Это замечание, логически и нравственно будто бы совершенно обоснованное, сильно задело меня. Своей недобротой. Я бы на ее месте обрадовалась. <…>
– Он и не претендует, – сказала я тихим голосом. – <…> Пастернак даже в Союз <писателей> не велит обращаться, не только выше… Ему больно, он кричит от боли, и все. Но те люди кругом, которые любят его (тут я слегка запнулась), вот они действительно претендуют. Им хочется, чтобы Пастернак лежал в самой лучшей больнице, какая только есть в Москве (2: 276).
В разговоре с Ахматовой Чуковская не напомнила о ее пребывании в правительственной палате в Ташкенте, но в дневнике зафиксировала свою память об этом эпизоде и свое моральное суждение:
В Ташкенте, заболев брюшным тифом, Анна Андреевна <…> была очень довольна, когда, усилиями друзей, ее положили в тамошнюю «кремлевку», в отдельную палату…
Помнит ли она об этом? Забыла?
Нет, я радуюсь сейчас за него, как счастлива была тогда за нее, что она в человеческих – т. е. привилегированных – условиях, а не в «демократических», которые у нас, увы! равны бесчеловечным (2: 277).
Повторение этой ситуации – тяжелобольной поэт в правительственной палате – прояснило для Чуковской трагический парадокс института привилегии, когда речь шла о жизни и смерти. Целью было сохранить жизнь, не уронив при этом морального превосходства интеллигента в конфликте с властью. Этого можно было достичь следующим путем: поэт не должен был ни на что претендовать, а окружающие его люди брали на себя «хоровое пение перед властью», чтобы добиться привилегированных условий (ибо только привилегированные условия были «человеческими»). Это накладывало особые обязательства на отношения дружбы и близости. Для поэта, а тем более для друга, было отнюдь не легким делом сохранять тонкий баланс между одновременным отвержением и принятием привилегии.