Тридцать, а точнее, двадцать восемь лет утекло с тех пор, как я в последний раз вышел отсюда. Оскорбленная, страдающая, непонятая душа. Рухнули все мои планы. Но не прошло и полугода — я обрел цель в жизни. Она была осязаема, сулила удовольствия и была ясной — разбогатеть. Вечерами я гулял по кварталу вилл и завистливо заглядывал в «мерседесы», «фиаты», околачивался возле «Тузекса»[53]
и пестовал в себе ростки собственнических вожделений. Как же мне хотелось иметь все, все — и во что бы то ни стало. Я бросил курить, пить, перестал посещать места, где вымогают деньги, предлагая взамен всего лишь трубку дыма, иллюзии и оправленное снобизмом призрачное убеждение, будто ты человек высшего сорта, утонченный, — и мой кошелек начал понемногу наполняться. Никто из вас не поймет, что испытываешь, пересчитывая кроны, пока не поставишь приобретение их своей целью. А какая радость — знать, что твои шансы «иметь» все увеличиваются, расширяются конкретные возможности вкладывать деньги в дело, которое мановением руки дает потрясающие доходы. Я потешался над ученостью состоятельных людей, провозглашавших необходимость искусства, познаний, путешествий, которые копили всевозможную дребедень, даже не предполагая, что деньги можно пустить в оборот. Если в ком-то из них и силен был собственнический дух, то они пели в один голос со мной, убеждая других заняться бизнесом, но никогда сами не вставали на эту зыбкую стезю…Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего.
Я заимел новый читательский билет. Гардероб перевели в другое место, не стало курилки. Помещение было выбеленное, чистенькое, самодовольное. Я заглянул в общий читательский зал — там все осталось по-старому. Прошел по коридору из конца в конец, завернул за угол, где прежде не бывал, и отправился в зал периодики. Тут все изменилось, но высокая табуретка в последнем ряду стоит, где и стояла. Устроившись, я тут же ринулся к полке, где спокон веку находился «Философский словарь», взял журнал «Социология» и еще парочку журналов.
Ничего интересного. Отдельные положения были понятны, но мне показались совершенно никчемными. Быстро утомившись, я решил пройтись. Положил журналы на место, взвесил в руке «Чехословацкую психиатрию», которую когда-то регулярно читал, и вдруг за спиной у меня удивленно протянули:
— Э-э-э! С-с-с!
Медленно оборачиваюсь — кто это там присвистывает? — и вижу: Мишина дочь Яна. Еще и лыбится во весь рот. Я кивнул — привет, мол. Когда же она, в недоумении вскинув бровки, всплеснула руками — в чем дело, откуда я тут взялся, что происходит, — я сделал ей знак выйти со мной.
— Где тут теперь курилка? — спрашиваю еще в дверях.
— Вы — курите?
— Тут все спокон веку на «ты». — Я протягиваю ей руку, а сам не могу прийти в себя от изумления. Яна выглядит куда взрослей, чем дома, вызывающе поддернула вызывающе короткую мини-юбку. Облегающий свитерок и аккуратная головка превратили ее в эффектную молодую даму.
— Мне-то что! — хохотнула она, коснувшись моей ладони.
Кажется, я совсем обалдел, вообразив, что можно пофлиртовать с дочкой моего ровесника.
— Я много слышала о тебе.
Яна уважительно взяла меня под руку. Жаль, что коридор пуст, не видно ни одного сопляка и ни одного пузанчика из папаш.
— Отец поругивает меня?
— Завидует тебе.
Я не поверил.
— Не деньгам твоим завидует и независимости, он все бубнит что-то о твоей опытности.
— Уж отцу-то скорее пристало хвастать своей опытностью. — Мы присели за грязный столик с пепельницей на высокой подставке. — Его не зря прозвали Лазарем.
— Мне-то что!
— Знаешь, а ты очень даже ничего собой.
Надо — не надо было это говорить?
— Скажите пожалуйста! Я не поэтому тебя окликнула.
— А почему же?
— Пригласи меня на кофе! Я совсем замаялась, у меня уже шарики за бобики заходят, не соображаю ни что, ни где, ни как, ни почему!
Что же было дальше? Да ничего.
В маленьком кафе на Волькеровой улице — где с трудом втиснуты в закуток два столика и сидит пяток посетителей или четыре посетительницы, — не успев бросить кусок сахара в чашку с большой ручкой, Яна спросила:
— А что рассказывал вам отец о моем самоубийстве?
Надо же!..
Наша одиннадцатилетка — тогда нельзя было называть ее «гимназией», в ту пору это считалось каким-то пережитком, — была особенной школой — никому не нужной. А, вы из гимназии, говорили нам, тогда отправляйтесь на почту штемпелевать конверты!
Бывшая староста, тощая как щепка, подпрыгивая на ступеньках старого здания, шустро клевала встречных в ухо доверительными подробностями.
— А вы кто, кто вы? — допрашивала она входящих; девчонок в нашем классе было — как дырок в дуршлаге, а ребят только пятеро.
Собиралась жопастая и пузатая компания молодящихся паричков и откровенных плешей через двадцать пять лет после выпуска — чего вы еще хотите, столько лет прошло!