Пока труба выводила соло, она мало что разобрала, но вроде бы он рассказывал, как поднималась с годами цена на некий пейзаж Сезанна. Однако когда музыка смолкла, он уже говорил об англичанах, о том, что у них никогда не было визуальной культуры. Не исключено, что причина в английской погоде, сказал он, сокрушенно качая головой, а то и в пресловутой нехватке чувственности.
— Вспомните их кухню. — Он закатил глаза. — Литература — враг искусства. За вычетом Тернера[33]
все их так называемые художники — просто иллюстраторы.Клей — а он все это время лишь кивал, супился и то закидывал ногу на ногу, то вытягивал ноги в проход, — ни с того ни с сего спросил:
— Так что вы думаете о Райдере[34]
?— Почему вы спрашиваете?
— Мне интересно, потому и спрашиваю.
Эрнест вздохнул.
— Трудный случай, верно? Эксцентрик. Великую череду не пополнил, большого влияния не оказал. И тем не менее…
— Тем не менее — что?
— Я бы не сбрасывал его со счетов. Он увидел что-то свое. Его борения подлинные.
— Вы хороший человек, — сказал Клей. — Хотите посмотреть мои картины?
— Конечно.
Эрнест заплатил, отодвинув их деньги в сторону, за выпивку, и несколько минут спустя они уже сидели в метро — ехали в центр. Даже Пикассо, вещал Эрнест, перекрывая лязг поезда, не вполне постиг, что такое относительность. Дряхлый, исхудалый пьянчуга поднялся, подсел к Эрнесту, примостил давно немытую голову на его плечо и тут же заснул. Всякий раз, когда Эрнест делал попытку отстраниться, старик еще больше оседал и снова припадал к Эрнесту. В конце концов Клей встал и решительно припер пьянчугу к спинке сиденья.
— Вот, оказывается, как надо, — сказал Эрнест с явным интересом.
Они гуськом — Клей впереди — поднялись на пять лестничных пролетов. Когда Клей включил свет в мастерской, Эрнест ринулся в комнату, сморгнул и замер. Не спеша переходил от картины к картине и наконец смолк; ноздри его слегка раздувались.
Клей меж тем опасливо провожал его глазами: судя по всему, самооценку Эрнеста он принял на веру. Белла, напротив, еще не решила, кто Эрнест — шут гороховый или пророк; теперь и она тревожно следила за ним, ожидая, какой приговор он вынесет.
— С вашего позволения выскажусь так. Сейчас ваши стремления обгоняют ваши возможности, — заключил он. — Замах не по хватке, и всякая такая штука. — Он замялся. — Одно несомненно: что-то здесь есть. Вы ищете собственный путь вглубь.
— Но проник ли я вглубь?
— Вы это всерьез?
— Не знаю. Наверное.
Эрнест покачал головой, вернулся к первой картине.
— Здесь следует заменить зеленый, он грязный, — сказал Эрнест. — Можно было бы взять синий… а то и коричневый. Добейтесь настоящей грязи и посмотрите, что получится.
— Я не об этом спрашивал.
— Никто не может сказать, как вам надо писать ваши работы до того, как они уже написаны. Однако как только вы их предъявите, их можно обсуждать. Спонтанность хороша, но в известных пределах. Так что послушайте меня, потому что я наверняка приду сюда еще.
— И что потом?
— Вы о чем?
— И что тогда?
— Откуда, черт подери, мне знать?
После чего они, как ни странно, стали союзниками. То, за что Клей других, других художников в особенности, осуждал, в Эрнесте его восхищало; ученость Эрнеста стала для него предметом гордости, и целых пятнадцать лет ей не удавалось поколебать его в этом.
— Картины пишешь ты, он может говорить о них — и больше ничего, — твердила она, но чуть погодя он уже кому-то рассказывал, что Эрнест за завтраком читает философские труды.
— Ей-ей, своими глазами видел, — говорил он: можно подумать, это нечто неслыханное.
Иногда он порывался прочесть что-то философическое, но, одолев страницу любимца Эрнеста Гегеля, вставал, глядел в окно, снова приступался к Гегелю, но, вскоре закрывал книгу и сидел, нахохлившись, то ли уязвленный своей несостоятельностью, то ли — и это не исключено — разочарованный: не обрел просветления, которого искал.
Эрнест меж тем, хоть он и возвещал миру, что Клей — великий художник, обращался с ним отнюдь не благоговейно. Что тоже долгие годы, вплоть до смерти Клея, подпитывало ее раздражение, но после его смерти всеобщее благоговение достигло таких ошеломительных высот, что она стала опасаться, как бы оно не погребло ее под собой. И вот тогда-то она наконец полюбила Эрнеста.