Я отвёл его в сторону и показал ему предписание Владимира Ильича. Он смутился.
– Вам это известно?
– Да, но откуда вы могли это узнать? Это наша братва балует, говорил им – до добра не доведёт… <…>
Железняков тотчас же послал матросов найти комитетчиков и представителя судебно-следственной части, и мы все вошли в большую залу, где почти посередине тянулись в один ряд длинные столы.
Весть о нашем прибытии разнеслась по экипажу, и со всех сторон стали поодиночке и группами выкатываться матросы, большинство вооружённые револьверами. Громко разговаривая, выкрикивая и насвистывая, двигались они группами по залу. Многие из них были, очевидно, сильно под хмельком. <…>
Я сказал, что надо начинать. Железняков ударил в ладоши и звонко, и отчётливо, и повелительно – он был прирождённым вождём – сказал:
– Товарищи, займите места! (Разговоры прекратились.) Начинается заседание».
Далее разворачивается престранное действо: член правительства пытается судить матросов за самоуправство; матросы ухмыляются и ёрничают; собрание вот-вот превратится то ли в балаган, то ли в митинг, а может, и во что похуже. Наконец приводят арестованных офицеров, дрожащих от страха и холода (их держали, как видно, где-то в подвале или в сарае: «Весь день сидел в холоде, не ел ничего», – стуча зубами, говорит один из них, молодой поручик). Выясняется, понятное дело, что никто ни в чём не виноват, просто попались на глаза матросам, не понравились им – и всё тут. Бонч-Бруевичу удалось-таки уговорить «братков» передать арестованных в Смольный, на чём «заседание» завершилось, и гости в сопровождении хозяев отправились в соседнюю комнату – дискутировать о социализме и анархизме. Дискуссия проходила, однако, в обстановке весьма своеобразной.
«…Тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля “Республика”, носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, – сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: “Сме-е-е-рть!” и опять крест в воздухе: “Сме-е-е-рть!” и опять крест в воздухе – “Сме-е-е-рть!” и так без конца. <…>
– Смее-е-рть!.. – вопил этот человек с иконописным, худым, тусклым, измождённым лицом.
– Сме-е-е-рть!.. – говорил он, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, – столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривлённого рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в тёмную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом всё то же одно, излюбленное им, слово:
– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!»
Жуткое моление накачанного спиртом и наркотиками человека было вскоре дополнено общим действом – плясками, как и положено перед принесением жертв при отправлении кровавого культа.
«Был четвёртый час ночи. Вдруг в комнату полувбежал коренастый, приземистый матрос в круглой матросской шапке с лентами, с широко открытой грудью. Его короткая шея почти сливала кудлатую голову с широкой спиной. Он то и дело хватался за револьвер и словно искал глазами, в кого бы разрядить его. И вдруг остановился посреди комнаты, изогнулся, сразу выпрямился и заплясал матросский танец, широко размахивая ногами, отчего его широкие матросские штаны колебались в такт, как занавески. Другие матросы повскакали с мест и присоединились к нему, выделывая этот вольный танец, сатанинский танец смерти. <…> И каждый из них, а коренастый больше всех и лучше всех, в такт плясу, с чувством злобы и свирепой отчаянности… делали быстрое движение правой рукой, как будто бы кого-то хватая за глотку и душа, и давя, шевелили огромными пальцами сильных рук, душа изо всех сил, с наслаждением, садизмом и издевательством. И когда невидимые жертвы все падали задушенными, – так был типичен и выразителен танец, – они опять неслись в вихре танца, танца смерти, размашисто и вольно выделывая па там, вокруг тех, кто должен был валяться задушенными около их ног. И опять песня смерти, и опять скользящие, за горло хватающие, извивающиеся пальцы, пальцы, душащие живых людей.
– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – громко и заунывно, чертя кресты в воздухе, вопил тот иконописный, с ликом святого с православной иконы… И он поднялся, и он, шатаясь, подошёл к этим беснующимся и млеющим в танце смерти, и судорожно брался он за свой наган, то оружие, чем приводил он в исполнение свою заветную мечту.
– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – И он троекратно осенял большим крестом тех, кто замирал в исступлённом кружении.