Всего один человек увещевал Сталина – Георгий Чичерин, нарком иностранных дел, которого Сталин получил в наследство от Ленина. Несмотря на верность марксизму-ленинизму, Чичерин был столь же осмотрительным и разумным, что и традиционные царские министры иностранных дел. Сталин терпел Чичерина отчасти потому, что тот ему нравился: Чичерин был благородным декадентом в стиле Менжинского, – отчасти потому, что никто более его не был осведомлен в иностранных делах и приемлем для западных правительств. Однако Чичерин был смертельно болен и обречен вскоре сойти со сцены. В марте 1929 г. Чичерин писал Сталину из санатория в Германии, вяло поддерживая сталинскую общую линию по отношению к крестьянству, но не входя в подробности и замечая, что если нет мяса в Москве, то это по вине Сталина (который так затерроризировал казахов-скотоводов, что те перекочевали со стадами в Китай). Он добавлял:
«Как хорошо было бы, если бы Вы, Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу с переводчиком настоящим, не тенденциозным. Вы бы увидели действительность.
Вы бы узнали цену выкриков о наступлении последней схватки. Возмутительнейшая ерунда “Правды” предстала бы перед Вами в своей наготе» (9).
Сталин в соответствии со своей тактикой исправил малую часть того, что сломал. К марту 1929 г. кое-кого из арестованных ни за что ни про что и обездоленных крестьян освободили или вернули на место жительства. ОГПУ начало меньше расстреливать: по официальной статистике, в 1928 г. было казнено всего 869 человек – втрое меньше, чем в предыдущем, когда истребляли троцкизм. Но ОГПУ заявляло, что «теперь классовая война стала острее в деревне»; чекисты с большим азартом начали массовые аресты выявленных кулаков.
Когда пленум ЦК собрался в июле 1928 г., Сталин оправдывал все, что сделал. Советскому Союзу, по его словам, открыт только один путь выживания – как следует ударить по крестьянству, чтобы строить железные дороги и гидроэлектростанции:
«Англия сотни лет собирала соки со всех колоний… Германия развила свою индустрию… за счет пятимиллиардной контрибуции, взятой у Франции после франко-прусской войны… Америка развила свою промышленность за счет займов в Европе… Наша страна тем, между прочим, и отличается от капиталистических стран, что она не может, не должна заниматься грабежом колоний и вообще ограблением чужих стран…» (10)
«Чрезвычайные меры», настаивал Сталин, «спасли страну от общего экономического кризиса». Он утверждал, что на будущие годы будут запасы зерна, что эта реквизиция была единичной мерой. На следующий день Бухарин долго роптал на свирепость и зверство реквизиции; Сталин рассердился и спустил своих подручных с поводка. Ворошилов и Косиор травили Бухарина, и, когда Бухарин жаловался, что ему пришлось потратить двое суток в ОГПУ, чтобы узнать правду, к общему смеху, Косиор спросил у Менжинского: «За что вы его посадили в ГПУ?» – на что Менжинский ответил: «За паникерство» (11).
Бухаринцам пришлось пресмыкаться перед Сталиным, чтобы сохранить хоть видимость влияния на политический курс. Поэтому они приветствовали первые показательные суды, хотя знали, что все обвинения нелепы и признания добыты шантажом и угрозами; они голосовали за вывоз зерна, чтобы финансировать индустриализацию. Бухарин очень редко возмущался открыто – в июне 1928 г., например, когда Сталин объявил, что крестьянство должно входить не в свободные кооперативы, которые имел в виду Бухарин, а в колхозы:
«Коба. Я пишу тебе, а не говорю, так как мне и слишком тяжело говорить и, боюсь, ты не будешь слушать до конца. А письмо ты все же прочтешь. Я считаю внутреннее и внешнее положение страны очень тяжелым… Драться не буду и не хочу» (12).
Бухарин даже объявил свою готовность, после съезда Коминтерна, «уйти куда угодно, без всяких драк, без всякого шума и без всякой борьбы».