Хрустко ткнулись подошвы в ракушечное – крупного помола – дно. Сдавило грудь и осеклось дыхание. Шершавые, трепещущие туши притерлись к тазу, животу, толкались в спину и бока, тычками увлекали тело к лесу – наперекор течению.
Ядир, облепленный бурлящей, ледяной, царапающей плотью, взревел в восторге – вот этого давно хотел и прорывался к этому!
Вершился пир телес под плетью холода, болевых тычков, свирепого, шершавого массажа.
Ядир толкнулся ногами о дно и вымахнул над косяком по пояс. Упал на бешено бурлящее рыбье стадо грудью, высвобождая из него трезубец. Перехватил удобней рукоятку с золоченою насечкой, прицелился и с рыком дровосека вонзил три блестких жала в плывущий впереди кутумий горб.
Толчки матерой жертвы, насаженной на сталь, передавались через руку в сердце. Там полыхал охотничий азарт! Он вырвал рыбину из косяка и зашвырнул ее на берег, снизав рывком с трезубца. Кутумья самка, кровавя жухлую траву, подпрыгивала, билась в проплешинах желто-яичного песка.
… Ядира тащило на себе рыбье стадо. Летели, трепыхаясь, брякались на берег нафаршированные икряным богатством туши. Их кровь окрашивала розовеющий поток, хлестала из распоротых брюшин на твердь.
Они сегодня сотворят свой Сцидо Амафрейкес, в честь Мордехая и Эсфири. Кутумный бой – лишь смачное начало.
…Ядир, не прерывая бойни, вздохнул прерывисто и сокрушенно: как стройно, мудро было слеплено все предками, как возвышался драгоценным таинством над всеми их древний статус в этом деле!
В пятнадцатый день Шайвата вел старшина подсчет не шекелей и сиклей, а гойских денег – на христианскую кровицу. Потом их всех, от мала до велика, накрывал божественный Пурим. Затем выкрадывали иль выкупали на собранные деньги христианских младенцев и добывали из них долго и со вкусом кровь: кололи, надрезали кожу, протыкали печень, катали в бочках, утыканных гвоздями и приступали к сборам багряной, с пряным парком живицы – под визг и верещанье тех, кто был им предназначен Высшим провиденьем в жертвы. Затем, закончив сборы, мочили в жертвенной крови полотенца и простыни. Сжигали их. По крохам не дыша, собирали пепел.
И эта драгоценная субстанция акумов, огражденная от гойских глаз и ушей набором предостережений, шла в дело – в пищу роженицам для облегченья родов, в медовые пряники Пейсаха, на закрытые веки покойников… да мало ли куда использовалась эта жижа, сцеженная с младенцев и превращенная очищающим огнем в пушистую серятину – прах…
Как было стройно все и мудро, а ныне старится, ветшает и чадит под слизью опасений, страха …
Ядир, продравшись к берегу сквозь рыбье стадо, вцепился в жухлую траву обрыва. Подпрыгнул, рухнул животом и на твердь. Поднялся на ноги. Струились с него потоки ледяной воды. Закрыл глаза, застыл, подняв лицо.
В морщинистый верховный лик, в пергаментно – кожистые веки парными благодатными пластами всасывалось восходящее светило. Оно вытапливало, выжимало из тела ледяную стынь, гасило озноб. Оно же высекало снопы синих искр из вшитых в бархат граненых алмазов на грузно обвисшем, мокром фаллосе. Вот это была жизнь, пик жизни за семнадцать лет низвергнутого всевластия! Все остальное – тупое приближенье к ее краю.
…Свита, между тем, вершила сноровисто свое дело. Кок запалил в мангале из сухих ветвей костер. Едва приметные на солнце языки огня плясали в дымном мареве.
Счастливо ошалевший на приволье шимпанзе, подпрыгивал и кувыркался по траве. А, притомившись, поднял с нее свой инструмент и заковылял к реке – к обрыву. Там основательно и бережливо вырыл ямку в прогретой мягкости песка и умостил в нее морщинистый задок. Закончив сей процесс, свесил с обрыва лапы. В их голые подошвы восхитительной шрапнелью время от времени плескала брызгами река. Лабух прислушался к сигналам тельца: оно втекало в нирвану.
И лишь тогда он приступил к работе. Склонил к перламутровой отделке инструмента обволосаченый ушной лопушок. Протяжно, нежно, бережно извлек из недр его начальные медово-гулкие аккорды «Чаконы» Баха.
Оттопырил губы, разинул желтозубый рот, стал приспосабливать к классической гармонии средневековья мерзятину пролетарского рифмоплетства:
Разнолобковая близнецовая парочка развязывала бант на белом свертке. Не удержавшись, повторили едучую укоризну про куммунизьм, где нету такого сладкого сексу.
Лабух, втягивая ушастую головенку в плечи, входил в раж, хрипло горланя частушечный гимн лесу, одурело прущей на нерест рыбе, сине – белой Бездне, освещавшейвсю эту роскошь сияющим теплом:
– Хорошо в краю родно-о-о-ом, пахнет се-е-е-еном и говно-о—ом!
Сиськастые жрицы Юфь и Озя дуэтом, в идеальной меццо-сопрановой терции подхватили, понесли похабель русского бытия: