Асуры, Полифем, Пегас напитали разум Богумира всем, чем овладели сами. И он, проросший в галактический размах из тесноты земных пределов, теперь созрел для наблюдения за космо-галактическою кухней: в имперском Аркаиме возводили гигантское и многослойное кольцо обсерватории, куда будет стекаться лавина знаний о Вселенной, доступных прежде лишь асурам. Она же – обсерватория при Аркаиме, впервые зафиксирует прецессионный цикл земли, маятниковые качания ее вершины после удара вод о твердь приведших к смещению земной оси. И в обиходе всех древнейших астрономов появится впервые единица измерения времени Сар, протяженностью в 2160 лет, фиксирующая цикличность осевых отклонений.
И убедившись в неизменной точности этих отклонений Совет богов взял эту меру времени периодом правления каждого из братьев на KI: два Сара управлял землей и отданными ему континентами – Энлиль, два – клан Энки.
…Энки с щемящей, но отрадной грустью наблюдал Сварожью милость к ариям, так щедро одаренных им – за допотопную гармонию существования по КОНу и МААТу. Она не запятнала стерильность божьей Ноосферы стяжательством, паразитарным грабежом, разбоем, рабством, похотью и злобой, гнездившихся в Хабиру-Ичевском разносчике всех скверн.
Энки переместил внимание с киммерийцев в родственное Междуречье, в знакомые местечка. В Маав, Амалик, Ханаан, Месопотамию, Нубию, Сирию сползались жалкие щепотки полуживых туземцев, пересидевших катастрофу на Килиманджаро и в глубоких закупоренных изнутри, подземельях.
Нил, Тигр, Евфрат вобрали в берега расплесканные Потопом воды. В них забурлила рыба, размножились обильные стада мясистых бегемотов. Прибрежные окрестности прорезал первый крик младенца. Он возвестил начало послепотопной эры, дал старт иной цивилизации, на чьих костях, трудах и крови, через тысячелетия поднимется и расцветет Египет.
ГЛАВА 19
Они уселись в деканатскую «Волгу» и захлопнувший дверь декан, полуобернувшись с переднего сиденья напористо спросил:
– Это он рассказал все и послал ко мне? Аверьян?
– Сейчас вы его оскорбили, Евгений Максимович.
– Ах ты, ох ты, фу ты, ну ты, у мамзели ножки гнуты Но ты же знаешь все подробности. Откуда?
– Когда-нибудь поделюсь.
Не мог он рассказывать сейчас, как на рыбалке с Учителем тот дал ему, промокшему в ливне, свою старую рубаху – ту самую, в которую вцепилась, когда-то пришептывая и задыхаясь, закатывая свои совиные гляделки Софа, совала коготки под пуговицы, выпрастывая их из петель и лезла, лезла красной гузкой рта к тугому телу под рубашкой, все норовила закогтить добычу, подставиться по-быстрому, по-деловому – как привыкла здесь у себя.
И торсионная скрученность информ-полей той похоти от доморощенной Эсфири пропитала холст навечно, навсегда, мельчайше сохранив и запах жареного лука изо рта и жесткую брезгливость Аверьяна, которая ошпарила и взъярила завлабшу.
– Тебе сколько лет?
– А вы как думаете? – устало раскиселился на сиденье абитуриент.
– Я тут прикидывал: лет сто, не меньше, а?
– Надо бы сосчитать, – усмешливо поддался Евген. – Петр Аркадьевич родился в тысяча восемьсот шестидесятом. Вознесся в небеса в тысяча девятьсот одиннадцатом. Значит, пятьдесят один. Плюс тридцать лет в чистилище. Плюс девять в Эдеме. Значит, девяносто. Ну и семнадцать. Итого – сто семь. На семь лет ошибочка, Евгений Максимович. Всего-то ничего.
– Угу-угу. Почти в десятку, – кивнул остолбенело, отвел глаза болван-болваном будучи, декан, – а … кто такой Петр Аркадьевич?
– Своих премьер-министров стоит помнить. Его сиятельство Столыпин – был такой премьер.
– Тогда народ безмолвствует.
Вернувшись из Гудермеса, Щеглов с хрустом вплющился на балконе в плетеное кресло-качалку. Водрузил на столик перед этим чашку, сахар, лимон и чайник, варенье в банке, кипятильник. Засмолил сигарету, закашлялся.
Верочки не было – тренировала секцию в спортзале. Вытянув ноющие ноги на стул, воткнул он вилку штепселя в розетку, стал ждать уютного посвиста в утробе чайника. Вспоминал пережитое: черно-бородый, сурово-отстраненный, шипящий Мастер. Переводил Чукалин. В сознание впаялись многомерные кристаллы слов, понятий, как будто бы с другой планеты, где не было на них запрета. Щегловский мозг кипел в неистовом и изумленном напряжении: запомнить: не понималось и не принималось многое.
Сейчас, в набрякшей городским смогом тишине балкона, складывая осколки разговора, он принялся высасывать из них жгучий, социальный смак. Теперь это давалось почему-то легче. Саднило душу от наждачной правды Мастера. Она горела, ныла – от узнанного. Горела, ныла, но – умиротворенно. Он уговорил Бадмаева. Ему, декану, поставлены условия. Но теперь они не пугали. Предстояло все обдумать в деталях за ночь – перед схваткой с ректором… Хотя, какая к лешему схватка: субтильный, головастый и сварливый мужичок, залипший в эрос-паутине. И рад бы выпутаться, да уже не в силах, жутко боязно за кресло, за профессорское звание, за семью, когда над соваоффовской розовой плешью висит мечом страх скандала от хищно-цепкой потаскухи.
В прихожей звякнули ключи. Вернулась Вера. Слабо позвала: