Команда за столом расцветала. Ахмед отбил ладонями на крышке стола россыпь лезгинки. Бандурин с пушечным треском ударил ладонями. Большов разнеженно и маслянисто ухмылялся. Разгрузка пульманов на станции два-три раза в месяц (с нехилою оплатой за работу) была особой привилегией бадмаевцев, о коей договорились декан Щеглов и начальник станции: финансовый приварок к стипендиям спецкоманды превышал стипендии в разы. А ныне к этому приварку примешался шоколадный смак.
Советский блат, пахуче пропитавший номенклатурную толщу СССР, махрово расползался. Он цвел и здесь, где юные кентавры спорта усердно били копытами в своем спецстойле, лоснясь от спецпайка – как все талантливое: от лагерных шарашек – до членов всяческих Союзов.
– К пяти закончим? – истекая возбуждением, ерзал на стуле пловец Леха.
– Мы – да. Ты – нет, – с внезапной и нещадной жесткостью отсек Евген Вольского от шоколадно-денежной лафы, – скорблю, дон Хуан Вольский, но обойдемся без тебя.
– Эт… как? Как это без меня? – оторопел пловец, отказываясь понимать происходящее.
– На это «каканье» я вынужден ответить, зажавши нос: твоя персона нежелательна сегодня не только на разгрузке, но и на секциях. От нее несет вульгарной похотью и спермой. Поэтому иди проспись, отмойся. Разбор твоих ночных полетов мы устроим завтра. И моли Бога, чтоб он не стал вообще последним среди нас.
Он бил наотмашь. Впервые – так показательно, при всех. Поскольку процесс самцовой озабоченности у Вольского, по всем признакам пошел вразнос и требовал адекватных уже не слов, но действий. Но самое убойное для Вольского таилось в гробовой и солидарной немоте команды – молчание бадмаевцев легло печатью на чукалинский приговор. Поводья и удила, натянутые им, случалось, до крови рвали губы за раздолбайство любому. Но успел уже внедрить в их подкорку великий Бадмаев главный принцип: без железной дисциплины Лад сосуществования в команде закончится пахучим пшиком.
– А ты большой садист, Чукалин, – с любопытством озвучилась Ирэн, – ты раздавил бедного Лешку при всех.
Они сидели за неубранным столом вдвоем – команда ушла на занятия.
– Так рано вылететь из теплого гнездышка… дотопать до общаги ножками, без папиного членовоза… по всем признакам ты нашпигована спец информацией для меня, как новогодняя гусыня яблоками. Делись.
Чукалин отхлебнул чай из стакана. Проделанная порка Вольского была не для чужих ушей и глаз. Тем более не для чужого языка. И здесь без комментариев. Разбухшая в ней весть была действительно неудержимой, она рвалась наружу.
– Никогда не знаешь, на какой козе к тебе подъехать.
– К нам на гастроли прибыл маэстро Гусинский. И ты намерена похвастать перед ним своим муз-кадром, то бишь мною.
Ирэн испуганно и зябко шевельнула плечами: привыкнуть к той бесцеремонности, с которой тащит тайный замысел иль мысль из твоего мозга, как червя из норки – было невозможно.
– Борис Арнольдович здесь даст два концерта. Он ждет меня в семнадцать. И эта встреча нужна мне и тебе.
– Ваш выпускник?
– Он самый.
– Лауреат международных… вторая и четвертая премия в Брюсселе и Оттаве. Ты хочешь прихватить с собой меня в качестве сюрприза?
– В качестве заблудшего козла, который растрачивает время черт знает на какую физкультурную туфту. Вместо того, чтобы идти немедленно в консерваторию и поступать туда, пока не поздно.
– Вместе с тобой, конечно.
– Да, вместе со мной! Борик… Борис Арнольдович с его международным весом нам это может сделать.
– Можно сделать табуретку и ночной горшок. Но поступлению можно содействовать. Вам двойка по рус-язу, дочь одесситки.
– Скажите на милость, … какой антисемит! Ему режет ухо мой одесский говор!
– Ты же рискуешь, золотко, – он сказал это, клонясь к ней, всматриваясь с отеческой, всезнающей усмешкой.
– Чем?
– Гусинский прибыл за тобой.
– Что это значит?
– Всю остальную жизнь тебе предназначается хомут таперши и ночной кукушки. Ты будешь ездить с ним на гастроли, на фестивали, готовить кофе в номерах, а к нему бред энд батте (бутерброд – англ.). Переворачивать ноты на концертах и ублажать его в постели, по ночам, в очередь с другими.
– А он меня спросил про этот семейный смак?
– Сегодня спросит. А ты некстати тащишь с собой провинциального жеребца, который вздумал, курам на смех, зачем-то еще брякать на рояле.
– Не забывай – в моей педагогической узде с поводьями и шпорами!
– Гусинский может и раздумать с предложением, – еще раз предостерег Евген.
– Ты сватаешь меня Гусинскому?
– Любая ваша выпускница…
– Я не любая, – взметнулся в ней нерассуждающий рефлекс богоизбранницы – дочери гендиректора НГДУ, члена бюро обкома, который левой ногой открывал дверь первого секретаря республики.