– Она артистка, певичка и.., вообще, она … – он не договорил, но на его лице такая ненависть и презрение. Те же чувства испытываю и я, а моим пчелам такой человек не нравится. Ни с того ни с сего мою руку вдруг пчелка ужалила, а я стою как остолоп, потому что одна мысль жалит мозг – как могло это, когда-то близкое и родное лицо, со временем так исказиться и стать противным. И пока я об этом думал, на лицо внука дяди Гехо тоже села пчела, а точнее, словно пуля прямо под глаз вонзилась. Он от боли взвизгнул, стал ее сбивать, выматерился и тут же выдал, что было на кончике языка:
– Змею на груди пригрел мой дед, старый Гехо.
И тогда я с места не сдвинулся, и ответить не могу, а он в том же тоне продолжил:
– И дети твои – в ублюдка, в тебя. А дочь – просто шлюха, а ты эту землю, такую прелесть!.. Вот ей, – он показал непристойный жест.
Рыча от злости, я рванулся вперед. Лишь пару шагов смог сделать – мощные, как железные клещи, руки охранников перехватили меня, бросили наземь. Я даже не знаю – били ли меня, пинали ли эти молодчики. Знаю лишь то, что они опрокинули один улей. Весь рой взлетел, взбесился, ринулся мстить… Непрошенные гости спешно умчались, а мне спасенья нет ни в доме, ни в сарае. Количество жал я не считал – их было очень много; и в своей хибаре я окна, двери запер, но пчелки были в рукавах, в штанинах, в волосах. Все жалят и жалят, и поделом. А ведь каждая пчелка, выпустив жало, более не живет, умирает, и она, защищая свой рой, на эту смерть как бы сознательно идет. А я не пошел, не выцарапал его глаза, не вырвал его зловонный язык. Хотя бы подох с неким достоинством. И это не смог.
Я опух, даже глаза заплыли, и все болит, особенно душа. Я, лежа, стонал, плакал от боли, злости и слабости, как меня вдруг кто-то тронул. По голосу узнал – парнишка-сосед.
– Шовда до вас не может дозвониться, – говорит. – Она очень волнуется, просит вас выйти на связь, пойти в зону дозвона.
Я даже жить, так жить и в таком состоянии жить не хочу, а не то чтобы куда-то идти, тем более на гору в ночь подниматься. Однако дочь для меня теперь все – единственное родное и любимое существо, и я вышел из дому. Ночь, темно, холодный, пронизывающий ветер с ближайших ледников, а я, часто включая телефон, – не появилась ли связь? – буквально пополз в гору, а мысль одна – лишь бы Шовда ничего не узнала. В то время Шовда уже более полугода как замужем, как уже обосновалась и даже утвердилась в Европе, и я не хочу, чтобы какие-то тревожные вести отсюда поступали к ней. Наоборот, я постоянно пишу ей, что здесь все нормально. Но вот люди, некоторые люди, к тому же вроде бы не чужие, стали врагами, совсем обнаглели, чувствуют свою силу, власть, безнаказанность. Однако это лишь мои проблемы, и я не хочу, чтобы дочка хоть что-то знала и догадывалась. И вот связь внезапно появилась, зазвонил телефон:
– Дада, ты как? – ее голос, ее, как мне представляется, светлый, ангельский голос совсем удручен, хрипловат. Она плакала. – Они били тебя?
Я в ответ мычу, мол, все нормально, а она:
– Я все терпела. Мы все стерпели. А он совсем охамел, озверел… Он и теперь меня обзывает. Публично оскорбляет. А я ныне чужая жена, и у меня муж… А что он с тобой вытворяет?! Дада, я прошу тебя, не живи с ними, с этим быдлом продажным. Он за деньги и за свою жизнь всех и всё предал, продал… Приезжай сюда. Или хотя бы в Москву на лечение и отдых выезжай… Ты мне нужен, нужен!
Тут связь оборвалась. Я долго ждал, надеясь, что она еще дозвонится. Но, как назло, на экране видно, что нет сети. Видимо, из-за непогоды. А мне от ее слов еще хуже, злость еще более вскипает. Наверное, от этого силы появились. Я еще выше, почти до самой вершины нашей горы вскарабкался, но связь так и не появилась. Когда далеко за полночь, весь продрогший и совсем усталый, но не разбитый, я спустился к дому, вдруг высветилось сообщение от нее: «Я разберусь… Время…». А следом еще одно: «Выезжай. Прошу. Мне легче будет действовать. Я боюсь за тебя».