По дранке, замшелой, корявой, черной и старообразной,Увесистые, барабанят внезапного ливня удары,И в комнатах ветхого дома — шорох однообразный,И пахнет травою, и хлебом, и погребом, затхлым и старым.Мы слушаем — я и Людмила,— как пальцы дождя проворноПо клавишам дранки танцуют, как гром нажимает педали,И быстрые, частые гаммы пронзают тревогою черной,И молнии раздирают глухие, печальные дали.Сгущается грусть. С поднебесья упругие струйки стремятся,Разбившись о гулкую крышу, упруго и звучно столкнуться.Раздумья, раздоры и споры приходят, бушуют, глумятся,И наши незрелые души под натиском стонут и гнутся.Бредем мы по краю смятенья, обрывистого, как пропасть,Сердца — в перекличке, и руки сплелись под зигзагами молний;Замучит ли нас до предела, спасет ли, рассеявши робость,Та вера, что глуше молитвы, тоски одинокой безмолвней?На донышке сил остается в растоптанных горечью душах,В оглохшей от пушечных залпов, от звонов церковных надежде:Ведь снова сияют медали на дряблых колбасничьих тушахИ пан Филиппенков свой орден цепляет на шею, как прежде.Всё так повернулось, как будто два года исчезли бесследно.Еще добивают кого-то и в чьи-то врываются двери,Но вот уже чванные трубы «Коль славен…» заладили медно,И гипсового Шевченко разбили, рассыпали в сквере.А в сквере сидят галичане в мундирах потертых и старых;В стрельцах они были недавно — теперь они в белых солдатах.И нервная бродит усмешка, змеится на лицах усталых,И сорваны знаки различья на этих мундирах измятых.Как мало таких, что восстали, не сдавши оружия белым!И даже стрелять в подчиненных офицерне случалось,Чтобы ни с новой правдой, чтобы ни с новым делом —Чтобы с большевиками войско не повстречалось.Хмурые сумерки вышли на смену дневному свету,Колокола — на смену тявканью пулемета.А Гриши, брата Людмилы, всё еще дома нету.Он в мастерских задержался? Или случилось что-то?Ночь. Еще падают капли весомо и постепенно,Словно Тарасовы ритмы — тяжко, уверенно, хлестко,Траурно, как аккорды, рожденные горем Шопена.О, стоны, сомненья и муки Великого Перекрестка!Так полнятся сердца, жизнь обретает вес,Так смерть, любовь и гнев всё ближе, неприкрытей,И ураган стремительных наитийПриносит знанье тайн и виденье чудес.Стремись, терзайся, прозревай, болей,Надейся слепо, странствуй без путей —И вспыхнет свет внезапный, словно птица…Ты плачешь, Люда? Наклоняясь, пейТепло, что в ней безропотно струится;Дыханье, грудь, колени — вся онаТак любистоком пахнет горько, сладко;Мне телом полудетским врученаДевичества тревожная загадка.Приходит нежность, забытье ведя;Звучишь ты заодно с простором, слыша,Как мягко бьются капельки дождяО мох густой, о планки дряхлой крыши,Звеня монистом в медленном паденье…И это — чудо. Музыки рожденье.Ты плачешь, Люда? Перестань, очнись,Истертых, ветхих клавишей коснись,И старое, глухое фортепьяноВ струистой мгле старательно и рьяноПусть повторит арпеджио воды,Которое когда-то, в дальней далиВпервые пел шопеновский рояль,Чьи струны навсегда пророкоталиНадежду, возмущение, печаль.Пусть из-под милых, неумелых рукПлывет за звуком непреложный звук,Майоркского прелюда [91] дождь печальный,Ненастья голос, трепетный, прощальный,Выстукивая всё одну и ту жТревожную, настойчивую ноту.Как дождь, одну лишь знающий заботу,Течет прелюд. И плеском свежих луж,И шелестом листвы, и скрипом ветокСливается он с шумом за окном…А там, снаружи, осторожно этак,С опаскою обходит кто-то дом,И ускоряет шаг за поворотом,И что-то тащит к нам из темноты,И Люда, вздрогнув, спрашивает: «Кто там?Григорий, ты? Григорий, это ты?..»Но вот шаги в сенях и на пороге,И половицы ветхие скрипят;Мы, притаившись, молча ждем в тревоге,И в комнату, в потемки, входит брат.Присматривается. У фортепьяноОн, удивленный, замечает нас:«Ты здесь еще? Ступай. Уже не рано.Беги скорее. Комендантский час…»Он никогда не говорил со мноюТак жестко, раздраженно. Что ж, пойду.И с поднятою гордо головоюЯ зашагал сквозь мокрый мрак в саду.