Но диалог имени с текстом этим автокомментированием не ограничивается: выбирая латинский вариант заглавия, Иванов отсылает к декартовскому «cogito, ergo sum». Если учесть, что картезианское «я мыслю» — то есть самосознание, голое тождество «я есмь» для Иванова не только не критерий истины бытия, но отпадение от нее, расточение истинного «я» в бесплодной
Отдельная тема — имена книг Иванова. По поводу первой из них, «Кормчие звезды», у него состоялся знаменательный разговор с Вл. Соловьевым: тот сразу отметил особую значимость заглавия: «Номоканон, — отреагировал он. — Скажут, что автор филолог, но это ничего. Это хорошо» <6>. Замечание Соловьева любопытно еще и с той точки зрения, что Кормчая книга (собрание соборных постановлений) — Номоканон по-гречески — вряд ли имелась в виду Ивановым при выборе заглавия: темы корабля, моря, корабельного кормщика, звезд, по которым ориентируется мореплаватель вдали от берега, и сам символ звезд, указующих путь, проведенные в начальном разделе книги, раскрытые в эпиграфах, дают достаточное обоснование общему заглавию — Кормчая книга здесь, казалось бы, ни при чем.
Однако явная филологическая заряженность словосочетания «кормчие звезды», его архаическая окраска, бытование определения «кормчий» в названии упомянутой книги как бы помимо воли автора наслаивают новые смыслы на и так не обделенные смысловой нагрузкой слова. Ассоциация Соловьева при всей ее непредусмотренности не кажется сколько-нибудь натянутой: и религиозный подтекст, и тема соборности, и нетривиальность славянского перевода греческих слов, само сочетание славянизма и эллинизма, их просвечивание друг через друга, темы канона и закона — все это неотъемлемые черты мира Вяч. Иванова, мира его «Кормчих звезд». Мы еще не раз столкнемся с этим самозарождением смысла: смысловая плотность ивановских текстов превосходит определенный предел, после которого становится не только возможной, но и желательной и продуктивной спонтанная реклисталлизации смысла, его перегруппировка. Можно возразить, что такова, по сути дела, вообще природа поэтического смыслообразования, — всегда ли автор знает, что скажется его текстом: «поэта далеко заводит речь». Особенность ивановского варианта в том, что новый, нежданный смысл продуцируется здесь не звуком, не ритмом, не синтаксисом, но структурой самого смысла, и, самое главное, новый смысл на поверку оказывается вовсе не нов, а уже как бы заранее заложен в породившей его конструкции, с радостью опознается ею, как ей соприродный.
Названия других книг Иванова не менее содержательны и, что замечательно, подобно «Кормчим звездам» в устах Соловьева, допускают и даже провоцируют такую же «фальсификацию»: Вл. Вейдле заявляет, что наименование второй книги Иванова «Прозрачность» больше подходит для другой его книги — «Нежная тайна», а сам Иванов, называя свою последнюю книгу «Свет вечерний», имеет в виду слова молитвы мученика Афиногена («Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем...»), но сознательно допускает возможность якобы неверных толкований. (Он говорит, что можно решить, будто «„Свет вечерний" сказано вместо „senilia" (старость). И к тому же „Свет вечерний" напоминает „Вечерние огни"» (I, 207—208) — и хотя как будто и беспокоится об адекватном толковании, эти им самим post factum угадываемые дополнительные смыслы оказываются естественны и если и не предусмотрены, то «самозарождаемы» текстом.)