Чем больше его язык заплетался, чем фанатичней он им аргументировал.
– Э! Э! Если бы Болько помог мне задушить своих, отобрать Вроцлав и Ополье, – воскликнул он, – только тогда бы я на него пошёл. Так было бы лучше всего. Краков, Сандомир, Калиш, Познань, Плоцк… всё потом в одну горсть. Только тогда бы заиграли и запели. Ура! Ура!
Жаба, не поняв, о чём была речь, когда услышал: Ура! – ударил по струнам и громко по-немецки крикнул.
Тем временем Рогатке что-то пришло в голову, он нагнулся, сопя, к епископу и сказал:
– У вас в каморке есть гривны? Есть? Вы добрый человек. Одолжите мне тысячу?
Павел только пожал плечами.
– Дайте пятьсот!
Епископ раскрыл руки.
– А двести?
– Я не богач, – откликнулся Павел, – в борьбе с моим Больком, людей должно держать много – а люди едят.
– А у меня? Мои немцы? Посмотрите на них, что они из себя представляют? Жрут и хлебают – страх! Приходят голые, босые, не снабдить епанчой и обувью. Дай ты мне хоть гривен двести.
Рогатка задумался.
– Ты знаешь, – добавил он полушткой, – раз нет, я приказал бы тебя тут сразу схватить и посадить в темницу.
И могу держать, пока тысячу не дадите! Твой Болько тебе не поможет, а интердикта я не боюсь.
Он бросил взгляд, по лицу епископа промелькнула тень беспокойства.
– Если бы вам объявили интердикт, люди бы убежали, – сказал Павел.
– Они? – рассмеялся Лысый. – Это немцы, они польские проклятия не понимают! Но не бойтесь! Ничего вам не сделаю, вы нужны! Вы мутите воду! Мы, может, поймаем в ней рыбу.
Дайте по доброй воле пятьдесят.
Павел с принуждением улыбнулся.
– С собой в дорогу я серебро не вожу, – сказал он, – но чтобы вы знали, князь, что я желаю вам добра, то, что имею с собой, – десять прикажу отсчитать.
Глаза у Рогатки заблестели, он вытянул руку.
– Как канцлер проспится, потому что его споили, прикажу тебе написать… Гм? Что хочешь? Какой-нибудь кусочек леса?
Епископ равнодушно склонил голову.
– Ничего не хочу, – произнёс он, – а прошу, чтобы вы, князь, помогали мне и были доброжелательны. Когда другие пойдут… можете пойти со своими людьми, – прибавил он с ударением, – притом поживитесь.
Во время этих шёпотов за дверью послышался ужасный шум, там кто-то дрался и кричал, были слышны крики солдат и смех. Начали долбить в дверь и с грохотом отворили. Ни князь, ни Сонька, ни музыкант, наверное, привыкшие к подобным приключениям, не показывали ни малейшего удивления.
На пороге стоял, схваченный верёвкой за шею, человек средних лет, с подстриженной бородкой, очень богато одетый, кипя гневом и возмущением. Был это Михалик, у которого забрали ужин и его с ним вместе. За ним были видны люди, со смехом несущие миски и жбаны, в которые заглядывали по дороге.
Михалик кричал и бранился.
– Михалик, мышь ты рыжая! – воскликнул князь, ударяя кулаком по скамье. – Молчи, не заводись, а то на ремне прикажу повесить. Иди, поцелуй пани Соньку в руку; садись вместе с нами за ужин, чёрт тебя дери! Будешь есть с князем и епископом! Это что-то стоит! Жаба, играй!
Стонущему Михалику развязали верёвки, слуги уже ставили стол, Жаба наяривал изо всех сил, а женщина, встав, поправила волосы, присматриваясь к епископу.
Рогатка также поднялся с кровати, наполовину одетый, в кожушке на голое теле, без рубашки и в прочей плохой одежде. Посадил епископа на стул, сам сел около него, наполовину обняв Соньку, привлёк её к себе, громко её чмокнув; наконец и Михалику, который держался вдалеке, приказал сесть к столу.
Подали тот украденный в посаде ужин, и музыкант в надежде на выпивку и объедки, откашлявшись, затянул любимую песнь князя о девушке, малине…
II
Был июнь, год, что случалось редко, извещал о себе жарой, заранее припекал, сушил и жарил. Злаковые на полях начинали желтеть, местами и в водопоях не хватало воды.
Уже несколько лет зимы были необычайно суровые, снежные, а знаки на небе ничего хорошего на эту зиму не обещали.
Люди часто видели то два кровавых солнца, то ночью звёзды, волокущие за собой розгу, которая ничто другого представлять не могла, как хлыст Божий.
Иногда ночами, как огненный дождь, сыпались падающие звёзды, то снова с полуночи горели зарева, точно там где-то земля горела.
Ветры валили леса, в другом месте воздушный дракон, выпив пруд или озеро, залил ими поля и повесил на деревьях рыбу, реки, как пьяные, выходили из берегов, в январе делалось тепло, в мае появился мороз, который уничтожил все овощи. Потом в июне так было жарко, словно был конец июля.
Дела шли плохо также в тех княжествах, что некогда представляли одно великое королевство; теперь разорванные на куски, они пошли в добычу то немцам, то разным панам, как Опава, которую присвоил чешский Пжемысл, а возвратить её Болеславу не хотел. Вели о ней переговоры, а договориться не могли.
И когда краковский Болько был занят этой Опавой, на него готовилось нападение, к которому епископ Павел давно закладывал фундамент.
В Кракове его уже никогда не видели, жил теперь в Силезии у князя Владислава, которого обманывал тем, что отдаст ему Краков и Сандомир, а с ними верховную власть.