По этой теории — ничего нет: ни врагов, ни горнила, ни наблюдения, ни желания хвалы, ни призрака Кальсонера, ни Турбина, словом — ничего. Никому ничего это не интересно, не нужно, и об чём разговор? У гражданина шли пьесы, ну, сняли их, и в чём дело? Почему этот гражданин, Сидор, Пётр или Иван, будет писать и во В ЦИК, и в Наркомпрос и всюду всякие заявления, прошения, да ещё об загранице?! А что ему за это будет? Ничего не будет. Ни плохого, ни хорошего. Ответа просто не будет. И правильно и резонно! Ибо если начать отвечать всем Сидорам, то получится форменное вавилонское столпотворение».
И вновь шло возвращение к телефонному разговору со Сталиным:
«… мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу: он вёл разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя затаилась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу
».Вот, оказывается, для чего нужна была ему встреча со Сталиным — «узнать судьбу».
Вождь был нужен Булгакову как оракул. Как маг‑волшебник, способный мгновенно преобразить его жизнь, превратив мечты в реальность. Вот для этого он и написал генсеку письмо.«Составлять его было мучительно трудно. В отношении к генсекретарю возможно только одно — правда, и серьёзная. Но попробуйте всё уложить в письмо…
Я представил себе потоки солнца над Парижем! Я написал письмо. Я цитировал Гоголя, я старался передать, чем пронизан.
Но поток потух. Ответа не было. Сейчас чувство мрачное. Одни человек утешал: „Не дошло “. Не может быть. Другой ум практический, без потоков и фантазий, подверг письмо экспертизе. И совершенно остался недоволен. „Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернёшься? Кто поверит? “…
Я с детства ненавижу эти слова: „кто поверит?“ Там, где это „кто поверит?“ — я не живу, меня нет…
Викентий Викентьевич, я стал беспокоен, пуглив, жду всё время каких‑то бед, стал суеверен…»
В своём ответном письме Вересаев осторожно пытался вернуть Булгакова из мира «исступлённых
» фантазий в социалистическую реальность:«… продолжаю думать, что надежда на заграничный] отпуск — надежда совершенно безумная. Да, вот именно,
— „кто поверит? “… думаю, рассуждение там такое: „писал, что погибает в нужде, что готов быть даже театральным плотником, — ну вот, устроился, получает чуть не партмаксимум. Ну, а насчёт всего остального — извините! “»Впрочем, Булгакову и самому всё было предельно ясно. Он понимал, что раздражает большевистский режим. Понимал, что за рубеж его не пускают, так как боятся получить там в его лице опаснейшего врага. Он даже пришёл к выводу, что подобная позиция властей не лишена мудрости.
Но…
Ему было горестно и обидно, что его сражение с большевиками завершилось так бесславно. И теперь к навязчивым печальным раздумьям о том, что его жизни суждено оборваться в 1939‑ом, прибавилось ещё и тревожное беспокойство по поводу того, что ему так никогда и не дадут увидеть «иные страны».