Ганс незаметно заполнил всю мою жизнь. Однажды я поняла, что не могу без него. Он принадлежал мне одной. Он был частью меня. С ним ко мне вернулось детство. Игры, разговоры, общность интересов, тайны — я никогда не была еще так счастлива. Родители ничего не замечали. После ужасной «хрустальной ночи»[2] в ноябре тридцать восьмого дела их снова пришли в упадок. Отец, который всегда плохо разбирался в политических событиях, продолжал делать закупки у еврейского поставщика и, что самое смешное, покупал у него национал-социалистские сувениры. Все товары были конфискованы, разумеется, без компенсации. Мать не перенесла удара, она умерла следующей весной от простого гриппа. Отец замкнулся в себе, стал нелюдим. От проклятого магазина пришлось отказаться. Целыми днями он торчал в своем киоске и стремился получить концессию на торговлю сигаретами. Я его давно уже не видела. Моя жизнь была заполнена Гансом. Теперь она снова пуста. Все кончено.
Хильда знает, что словами здесь не поможешь. Она придвигается ближе. Женщины некоторое время смотрят друг на друга.
— Спасибо, Хильда.
— За что?
— Мне надо было выговориться. Вы очень помогли мне тем, что выслушали меня. Теперь мне будет легче, хотя бы первое время.
Хильде хочется обнять девушку, к которой она испытывает глубокую симпатию. «Работа поможет Соне, — думает она. — Сколько женщин уже оказалось в подобном положении? Скольким еще придется все это пережить? Теперь Соня не одна».
Конспиративная обстановка в семье Гёбель была привычной еще с детских лет. На пороге своей зрелости она уже была введена в круг единомышленников.
В канун Нового, 1930 года она сидела в кругу этих людей. Это ее родители, ее возлюбленный Бруно и гость Гейнер Вильке.
В комнате с нишей для кухонной плиты было тепло и уютно. Мама достала старые гирлянды и цветные фонарики. Комната должна быть ярко украшена, в противном случае жди неблагоприятного года. Глинтвейн хорош, и, как с удовлетворением отметили мужчины, черпак еще не скоро коснется дна миски. В коричневом фаянсовом сосуде обычно хранилось сливовое повидло. Но так как никто не удосужился съездить на речной островок в окрестностях Берлина, где можно купить дешевых слив, то горшок был пуст. Но мужчины считали, что это не так уж страшно. Бруно часто поглядывал на кухонный шкаф, где стояло большое блюдо со свежими пончиками. Мамаша Гёбель видела эти жадные взгляды, однако неукоснительно выдерживала одно из своих твердых правил — начинать есть пончики можно только в первый час Нового года.
Гость Гейнер Вильке, подмастерье бондаря, делился впечатлениями от своих поездок в немецкую провинцию. Он разъезжал как бондарь, мастеря и ремонтируя бочки крестьянам, пивоварам, виноградарям, пекарям, а бадьи и ванны мясникам, и как агитатор и курьер, выполняя поручения партии. О своем последнем пребывании в Баварии, откуда ему пришлось бежать в Берлин, он рассказывал с мрачным юмором:
«Они все исповедуют там три принципа: для женщин это церковь, дом и дети, а для мужчин — домашнее пиво, торговля и Гитлер. Эти твердолобые баварцы еще доставят нам немало хлопот. Там, в гуще баварского леса, я иногда радовался тому, что я чистокровный пруссак. Впечатление такое, что ты попал в средневековье. В горах Верхнего Пфальца, недалеко от небольшого городка Вейден, мне захотелось отдохнуть от пивоваров из Кульмбаха и Байрёйта. Я обосновался в деревушке Мариенау. Там я подрядился починить одному кулаку двенадцать бочек для капусты. Он освятил всех своих коров и быков. И я должен был после починки заговорить все его бочки, чтобы в них не вселился злой дух и не попортил капусту. Я даже придумал подходящий текст. Перед каждой едой — а кормил он недурно — я должен был молиться вместе со всеми. И я молился, не умирать же голодной смертью! Но в отличие от других, твердивших про себя вместо молитв всякие шуточки, я повторял, чтобы не забыть, слова «Манифеста»: «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма. Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака». Остальные так громко бубнили свои заклинания, что мои слова никто не мог расслышать. Но даже если бы и расслышали, вряд ли бы поняли. Я сам насилу понимал этих баварцев, когда они обращались ко мне!
А в последний вечер, когда над столом уже носился аромат жареной свинины с капустой, я увлекся «Манифестом», радовался, что ничего не забыл, и даже не заметил, как вокруг стало тихо. Общая молитва закончилась, и мой одинокий голос был слышен особенно громко и отчетливо: «Но современная буржуазная частная собственность есть последнее и самое полное выражение такого производства и присвоения продуктов, которое держится на классовых антагонизмах, на эксплуатации одних другими. В этом смысле коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности».
Ну, конечно, закончить мне не удалось. Не дожидаясь, пока кулак со своими сыновьями и слугами меня схватит, я выпрыгнул в окно и прямо по сугробам помчался к ближнему лесу. Ох, что бы мне было, если бы они меня догнали!»