Из снежной тьмы снова выныривают изумрудно-зелёные огоньки. Но не как прежние, когда каждый был сам по себе и они то вместе, то порознь рыскали по снегу, выискивая следы моих израненных ног. Теперь они парами мелькают среди елей в белых шубах. Я слышу вой, от которого кровь стынет в жилах.
Волки. У них сегодня праздник. Этот праздник — я. Неужели волки более голодны, чем моя любовь?
Тогда я лег под деревом, на котором качался в петле чёрный ветер, по шею зарылся в недавно выпавший рыхлый снег и дал обет.
Это был обет из трёх частей, или три обета.
И я сказал так:
— Если чудесная ночь защитит меня от волков в еловом лесу, то, пусть даже потом меня поставят царём над царями, я покину родину и прижмусь губами к каменистой земле Иерусалима.
И ещё я сказал:
— Если чудесная ночь защитит меня от волков в еловом лесу, я буду скитаться по городам и искать, пока не найду, истинный образ, чьё отражение проплыло перед моими глазами.
И мы станем едины, как два зрачка.
А третью часть обета, данного мной тогда, или же третий обет — я не могу доверить бумаге, чтобы кто-то его прочитал.
И тогда дерево склонилось над моей головой, и я ощутил на ресницах взмах его спасительных крыльев.
И волчья волна разбилась об эти крылья, сверкнула и погасла, как облако.
Вот рассказ об обете, который я дал в лесу. Из этого обета я вырезал тебе оберег.
Множество тайн, и совсем туманных, и с отсветом разгадки, выгравировано на этом обереге; множество лиц и событий; и священная музыка, которую можно услышать лишь раз в жизни. И третью часть обета, которую слышал только Бог, я тоже вырезал на обереге. А теперь я повешу его на твоё сердце, и он будет качаться у тебя на груди, как лилия на волне. А я, исчезнувший, буду наблюдать издали.
1972
Янина и зверь
…Когда ты была жива, Янина, я не писал тебе писем. Теперь могу сказать в своё оправдание, что таким, как ты, я должен был писать по-другому, не так, как всем своим друзьям, но как именно, я не знал; или — и это уже ближе к истине: у меня не было твоего адреса. Знал, кому писать, но не знал куда. Свой дворец в Закрете на высоком берегу Вилии, небольшой, из обожжённого красного кирпича, ты покинула сразу после нашей встречи, как только кончилась война. Я слышал, ты в Кракове. Говорили, ты ушла в монастырь. Правды я не знал. Но теперь знаю: Янины больше нет. Теперь я знаю твой адрес: ты там, где все люди собираются на последнее рандеву.
Мне мучительно захотелось рассказать тебе именно сейчас — то, что ты и сама знаешь. Я мог бы рассказать иначе: едва шевеля губами, чтобы никто, кроме тебя, не слышал. Мог бы бросить в свою память, как драгоценный камень в спокойную реку, только один протяжный звук: Я-ни-на, и круги достигли бы твоего духа… Но мне никак не излечиться от многолетней тяги к бумаге. А почтальоном поработает ангел, он доставит письмо по твоему адресу на том свете.
Это было, назовём земную дату, в апреле тысяча девятьсот сорок третьего. Таял снег, и поток талой воды не мог изменить направления, стремился с Понарских гор в долину. Так же не мог изменить направления и людской поток и тоже стремился вниз, в долину, повинуясь закону природы.
Справа от меня поток несёт Церну. У неё за спиной рюкзак, в рюкзаке ребёнок, дочка, которую Церна родила месяц назад. Девочка спит, из рюкзака видны только её ручонки. Чёрные как смоль волосы Церны поблёскивают, будто нож резника в чёрной ночи.
Проплывая мимо небольшой группки сосен, уже совсем близко к ангелу смерти, Церна в отчаянии швырнула рюкзак в мягкие объятия сугроба, который весеннее солнце нарочно оставило под деревьями. Она не повернула головы, но я услышал, как она прошептала:
— Господи, спаси мою доченьку.
Страшную картину того, что творилось за проволокой электрического ангела смерти, Янина, я нарисую тебе позже: когда мы встретимся и у нас в запасе будет вечность. А пока — только пара мазков, не больше: огонь погас, не успев на меня напасть. Дыхание, тёплое, как парное молоко, срывалось с губ Церны и замерзало в воздухе голубыми кристаллами. Я вскочил и втянул его в себя. Не знаю, чьи крылья выросли у меня за спиной и унесли меня прочь.
У группки сосен лежал целый и невредимый рюкзак Церны, а в нём — девочка, которую она родила месяц назад. Я надел его, как доспехи, которые защитят нас обоих, и мне стало тепло и спокойно.
Без страха я шагал обратно в город. Расплавленный сургуч дороги был вдоль и поперёк испещрён оттисками подошв. Все — в противоположную сторону.
Я шёл — куда? Нёс в рюкзаке ребёнка — кому?
И тогда, Янина, я вспомнил о тебе, услышал звук твоего имени и сразу же увидел, как несколько лет назад провожал тебя домой из Виленского университета. Я тогда онемел от радости, молчал всю дорогу, не в силах прервать твою импровизированную речь о «Крымских сонетах» Мицкевича. Ты сравнивала их с музыкой Шопена. Не с «Колыбельной», не с «Баркаролой», но с короткими прелюдиями: каждая из них — целый мир, они гораздо изящней и совершенней, чем многие из его перегруженных композиций…
Ты читала наизусть «Штиль на высоте Тарканкут»: