Урядник пошел прочь, вытирая папахой обильно струившийся по лицу пот, а из толпы, прямо через головы вскочил в круг Тритенко, и все невольно расхохотались. Это был низенький, прыткий, вездесущий балагур, вековечный батрак — никто не ведал, какого он роду, откуда сам и сколько ему лет. Оборванный и веселый, носился он по белу свету, батрачил в экономиях, на работе все горело у него в руках; ел мало, смеялся много и бил лихом о землю, и уж не пропускал ни одной вечеринки, свадьбы или ярмарки. Никто, конечно, не мог себе представить, чтобы Тритенко когда-нибудь стоял спокойно: руки его постоянно рвались к работе, а ноги — к танцу, да и походка у него была какая-то заячья — все вприпрыжку. Такого удалого и неутомимого танцора, наверное, и мир не знал. «Он, должно быть, и к могиле своей побежит вприсядку», — говорили люди.
— А ну, поддай жару, батько! — весело крикнул Тритенко.
На нем была чистая полотняная сорочка с поблекшей вышивочкой, пестрые шаровары (заплата на заплате), щеголевато заправленные в красные носки. Порывшись, он вынул из кармана целковый и щедро бросил деду в шапку. И пока братья Шейко потчевали кобзаря ракой[3]
и угощали таранью, уже подвыпивший Тритенко пустился по кругу вприсядку, заскакал, завертелся, замелькали красные носки, затем сорвал свою потрепанную кубанку и бросил ее оземь, напевая:Все засмеялись, впервые услышав эту песенку, да и не бывало, чтобы Тритенко когда-либо повторялся, — пожалуй, он сам и слагал эти песенки, бес его знает!
Веселую заиграл кобзарь. Затрепетала игривая мелодия, дернула за ноги молодаек, подхлестнула парубков, раскраснелись девушки, а струны звенели светло, форсисто и возбуждающе, да и Тритенко подзадоривал:
И уже, подобрав полы серой черкески, захмелевший хуторянин Гаврила Кавун вкалывал лихого гопака вслед за станичной красуней Настей Кикоть. Синеглазая молодичка в пестрой плахте и корсетке, стыдливо склонив голову, дробно выстукивала красными сапожками, и Гаврила Кавун — загорелый, чернобровый — ожесточенно бил ногами в землю, крутился перед нею и негромко, как бы по секрету лишь своей очаровательной напарнице, выкрикивал:
Здесь же, в толпе, стояла и жена Гаврилы — смуглая молодица могучего телосложения. Ее глаза горели, пронизывая мужа и его партнершу, ее сросшиеся на переносье брови хмурились; она подергивала плечами: «И выбрал, кочет, такую глупую песню. Тьфу!.. Черт знает что!..»
А Гаврила Кавун чертом вертелся подле Насти, моргал ей и насмешливо кивал головой:
«Слышишь, Ганна, как тебя муженек прославляет?» — подталкивали Кавуниху соседки. «Пусть наслаждается… Дома его макогон ждет», — пригрозила Кавуниха.
Танцоров, между тем, прибавлялось — один удачно все продал, другому очень хотелось «замочить» новые сапоги, — и Ганна потеряла из виду и своего Гаврилу и красивую соперницу. Завертелись по кругу стайки танцорок, залихватски отплясывали парни, закружились прославленные джигиты — топало, гикало… Гудела земля под десятками сильных ног, пыль столбом стояла, и в удальстве этом смешались припевки, голоса, выкрики…
Таня крепко прижала к себе подругу и горячо задышала ей на ухо:
— Смотри, Тося, смотри, родная, какой же хороший наш народ! Его угнетают, оскорбляют, преследуют, но души его красивой, золотой не уничтожат. Какое величие, Тося, какая непокоряемость!
А тем временем оседала пыль, утихал гомон большой толпы; кобзарь подтянул костяным ключом струны и замер, выжидая. Унимались танцоры, откашливались, падали на спорыш[4]
, стараясь отдышаться; другие настороженно ждали чего-то. А кобзарь, сурово мигнув незрячими глазами, заговорил тихим, дрожащим голосом:Словно ветер холодный облетел толпу, притихли все, а пьяные протрезвились. Про их долю рокотали струны: