— А-а, Татьяна Григорьевна! Доброго здоровьица, — даже затрясся Калина. Он стал ехидно кривляться, поигрывая плеткой. — Вот куда вас привела ваша дорога? — кивнул он на свежевытесанную виселицу. — Хе-хе… А то ваш женишок? Вот и свадьбу сыграем. Такую пышную, знаете, на всю станицу. С музыкой и салютами… Хе-хе…
«Р-рраз!» — неожиданно для всех Калина со всего размаха стегнул Таню по лицу проволочной нагайкой.
Наискось пролегла кровавая полоса.
Стояла, гордо подняв голову, в глазах презрение, губы насмешливо искривлены.
Калина почернел.
— Молчишь? — прошипел, неистовствуя.
«Ге-эх!» — крест-накрест легла вторая полоса.
В глазах Тани презрение.
Еще полоснул.
— Молчишь? — вышел из себя Калина.
К нему подошел Козликин.
— Успокойся, Жорж. Для ее интеллигентной души я нечто иное придумал.
И полковник кивнул головой в сторону улицы. Станица ахнула. По улице, вскинув руки к небу, бежала Наталья Семеновна. Поседевшие ее волосы растрепались. Жутко было смотреть на нее. Крестились старики, каменели молодые.
Мать… Родная мать! Она бежала сквозь все столетия, с тех пор как существуют пытки. Она вобрала в себя стон миллионов матерей.
Упала на колени перед Козликиным.
— Мама, не надо!.. — метнулась к ней Таня.
Казаки схватили Наталью Семеновну, бросили на землю, сели двое на руки и на ноги.
Засвистели шомпола.
Заголосила станица…
XXV
А на площади монотонно визжала зурна[21]
. Придавленный мохнатой шапкой карачаевец сидел на корточках под чинарой и, меланхолично покачиваясь, наигрывал лезгинку на черной дудочке. Мыслями перелетал горец на свой Кавказ, который едва-едва проступал за горизонтом, в манящей дымке, вспоминал свой аул, саклю и не замечал, что делалось на площади. Вокруг виселицы, закатав полы черкесок, с засученными рукавами, вихрем носились в танце Калина и Михальцов. Шайка пьяных бандитов нескладно хлопала в ладоши.— Ата-али урса!.. Ата-али урса!..
Еще покачивались на виселице тела партизан Ивана Кочерги и Марка Олейника, и это разжигало офицеров или нагоняло на них страх. Они все яростнее корчились в танце, все резче выкрикивали бессмысленное, пронизывающее:
— Ата-али урса!.. Ата-али урса!..
Вяло плыла над станицей белая паутина; в голубой вышине неба курлыкали журавли, они летели в теплые края. Не слышали журавлиного лёта офицеры.
Тешились новой специальностью палачи Калина и Михальцов. Казаков к петлям не допускали — сами вешали пленных. Только понурый Гарасько Завора, сутуловатый, долгорукий богатей, молча подошел к толпе пленных, взял за руку своего младшего сына — пленного красноармейца Тимофея (старший сын был у кадетов) — и подвел к виселице. Сам накинул петлю и, избегая ясного взгляда сына, крикнул оторопевшим казакам:
— Что в кучу сбились? Праздник, что ли?
Несколько человек дернули за другой конец каната. Завора перекрестился и, надвинув на лоб папаху, пошел прочь.
На улице, у плетня, тупо и свирепо озираясь, долго стоял полковник Козликин. Все вылетело из пустой, как котел, головы. Что-то должен был приказывать, кого-то куда-то посылать… На расстоянии голоса гарцуют преданные ему головорезы, его ждет голубая тачанка. А перед глазами двое, да-да… двое малышей. Но прочь сентиментальности! Нужно с корнем уничтожить большевистское зелье. Наконец такое занятие освежает после ночной пьянки… приятно щекочет нервы. Р-р-раз! Как он — полковник корниловской гвардии — красиво взмахнул саблей! Хе-хе, срубил, будто головки подсолнуха. Да, он белый офицер и ни на что не посмотрит. Даже на тех вот Немичевых выродков. А то вырастут и… А может, он их не прикончил? Может, они живы?.. А? Нет, он не мог промахнуться. Но кто же выглядывает там из-за плетня? Да-да, он их не дорубил, они уже выросли и целятся в него из винтовок…
Фу ты, да это колья!.. Полковник испуганно мигнул бельмом. Не сошел ли он с ума?
Остервенело ругнулся «в бога, Христа, богородицу…». Как будто стало легче; тогда, обрадовавшись, еще громче разразился самой грязной бранью. Вспомнил Адама, Еву, могилу и гроб, перебрал сорок угодников. Из-за плетней стали появляться сонные испуганные лица станичников. Далеко разносился в утреннем морозном воздухе зычный голос полковника. А он уже добирался до ангелов и архангелов… Пусть позавидуют эти скоты из его свиты, тоже еще казаки!..
Наконец Козликин, почувствовав прилив энергии, крикнул:
— Эй, братва!.. Дуй за Зинкой… Прикончить! Бегает, стерва!
Бросились вдоль хат верховые в черных бурках.
Вчера вечером Зинка Шейко, придерживая живот (ходила уже на восьмом месяце), вышла к сараю и увидела, как чужая собака что-то тащила по грядкам. Молодица швырнула комок земли, и собака бросила добычу.
Долго, оцепенев, стояла Зинка над находкой, впилась в нее глазами, стала на колени и, теряя рассудок, пропела, не то простонала детское: «Ой ты, котик, не мурлычь…» Это была голова ее брата Тарасика — наверно, как-то случайно попал под пьяную руку бандита голодный мальчонка.
Схватила голову и прижала к груди, лихорадочно гладя светлый вихорок.
— Ага. Спрятать надо… От живоглотов спрятать.