«За “Двенадцать”!», – мысленно повторяет про себя Анна. И, повернувшись к доске объявлений, замирает. В черной рамке среди многих других колышется на сквозняке приколотый двумя кнопками листок бумаги.
С остывшей кашей идет в ДИСК. Просто не знает, куда еще идти. В Доме литераторов по воскресеньям пусто, а в Доме искусств жизнь всегда. И в горе, и в радости. В такой день быть одной просто невозможно.
На доске у входа с Мойки такое же объявление о смерти Блока. Рядом листок с расписанием занятий, аккуратно заполненный рукой Гумилёва:
Блока нет в живых. Гумилёва просто нет. Только два объявления на одной доске рядом.
– Анна! Хорошо, что ты здесь! – Муся Алонкина деятельна, как всегда. – Будем печатать объявления с датой и местом отпевания и захоронения. Бумаги мало. Можешь пойти вниз к «Серапионам». Это явно они утащили всю бумагу у меня – вчера только достала большую пачку, а теперь три листка!
Анна кивает. Поворачивается, чтобы идти к «Серапионам», но что-то ее останавливает. Обернувшись, видит… спину Константиниди. Явно направляющегося в сторону бывших гумилёвских комнат.
– Николай! – кричит она громко, как только может.
Константиниди мгновенно оборачивается. Как всегда, человек оборачивается на собственное имя. Оборачивается. Застывает. Злая гримаса мелькает на лице. И быстро сменяется натянутой улыбкой.
– Опять вы нас путаете, Анна Львовна! Только ведь Николая больше нет.
– «Царствие ему небесное», забыли добавить.
– Царство ему небесное! – повторяет Константиниди. Но не крестится. Кисть правой руки по-прежнему перемотана.
– Оговорилась, – сухо отвечает Анна. – Что ваша рука? Всё болит?
Константиниди снова прячет правую руку в карман.
– Болит. Трещина в кости оказалась серьезнее, чем думал доктор. Лечение затянулось.
– Надо идти, – кусает пересохшие губы Анна. – Объявления о панихиде по Блоку печатать. – Что Николай Степанович? Что слышно? Вы же с Таганцевым дружны? Тоже состоите в заговоре?
Константиниди меняется в лице.
– Кто вам такую глупость сказал?! Я поэт!
– Гумилёв поэт, – говорит Анна громко и, отвернувшись, тихо добавляет: – А не вы.
Быстро уходит. Совсем в другую сторону от «серапионового крыла». И спиной чувствует, как Константиниди внимательно и зло смотрит ей вслед.
Идет, пересекая залы, коридоры, гостиные. Оставшаяся от Елисеевых библиотека, с большим собранием книг, часть из которых, к изумлению Анны, оказалась нарисованной на стенах – корешки масляной краской – вместо настоящих книг. Часть настоящих уже растащили обитатели – кто набирал книги, чтобы сидеть и спать на них, после того как мебель во всем здании реквизировали, а кто и «пустить платонов на растопку» и «на закрутку». Огромная бильярдная, плотно оккупированная секцией критики. Зеркальная зала, где все семинары проходили. Голубая гостиная. Большая лестница вниз.
– Ефим, мне позвонить очень нужно.
Ефим, в ногах которого, как собачка, крутится поросенок Пафнутий, протягивает Анне телефонный аппарат.
– На долгие разговоры не рассчитано! А то как разведут канитель…
– Мне очень быстро, Ефим.
Оглянувшись по сторонам, набирает номер. Быстро закончив разговор, благодарит:
– Спасибо, Ефим.
И обратно. Канделябры в виде изогнутых, присущих модерну линий, утыканные фарфоровыми электрическими свечками. Голубая гостиная с голубыми потолками, расписанными розовыми ангелами, и статуей работы Родена, но не той, что мадам Елисеева сослала в предбанник, а другой. Зеркальная зала. Столовая, зверски отделанная дубовой резьбой, с сочетающимися с ней витражами и камином – ни одной прямой плоскости – всё в завитушках. Белая кафельная кухня, куда следом за ней прибежал поросенок Пафнутий и, привлеченный запахом от воблы, которую варит Ольга Форш, дальше за Анной не идет, на кухне остается.