– Помни, – сказал он, наполнив вином свою кружку, – за приговоры ты не в ответе. Не приди ты сюда, их все равно бы казнили, и, вероятно, в не столь умелых руках они претерпели бы куда больше страданий.
Я спросил, к чему он завел этот разговор.
– Я вижу, ты… расстроен происшедшим.
– По-моему, все прошло замечательно, – возразил я.
– Ну, знаешь ли… «В умении я тебе не отказываю – напротив. Однако немного бодрости духа тебе бы не помешало», – как сказал осьминог, покидая русалку на ложе из водорослей.
– После экзекуции нам всегда становится слегка грустновато. Мастер Палемон не однажды об этом предупреждал, и в моем случае, как выяснилось, не ошибся. Он называл это чисто автоматической функцией психики. В те времена это казалось оксюмороном, но сейчас я думаю, что он, вполне возможно, был прав. Ты видел происходящее или тебя слишком заняли хлопотами?
– Я почти все время стоял на ступенях, у тебя за спиной.
– Оттуда все было видно прекрасно, а значит, ты наверняка заметил: после того как мы решили не дожидаться кресла, процедура пошла как по маслу. Мастерство мое снискало аплодисменты, я стал предметом всеобщего восхищения… а вот затем навалилась апатия. Хандра. Рассуждая о двух разновидностях меланхолии, «тоске по славе» и «тоске по причастности», мастер Палемон говорил, что одни из нас подвержены обеим, другие не подвержены ни одной, третьи же склонны либо к той, либо к другой. Что ж, «тоске по славе» я, как оказалось, подвержен, а вот выяснить, подвержен ли и «тоске по причастности», в Траксе мне, думаю, возможности не представится.
– А что это? – спросил Иона, уткнувшись взглядом в кружку с вином.
– Палачу – скажем так, мастеру из Цитадели – время от времени доводится иметь дело с экзультантами высочайшего разбора. К примеру, по поводу неких особо нежных заключенных, которые могут располагать важными сведениями. При допросах подобных обыкновенно присутствует чиновник немалого ранга. Зачастую он весьма слабо разбирается в тонкостях самых деликатных из процедур и потому задает мастеру вопросы, а может статься, делится с ним определенными опасениями касательно темперамента или здоровья пытуемого. В таких случаях палач чувствует себя пупом мироздания…
– А после, когда дело подходит к концу, проходит и сие ощущение. Да, думаю, я понимаю.
– Ты когда-нибудь видел, как палач запарывает церемонию самым позорным образом?
– Нет. Ты мясо-то есть собираешься?
– Я тоже не видел, но слышал о таких случаях много, оттого и переволновался. Бывает, клиент вырвется и бежит в толпу. Бывает, голову не удается отсечь с одного удара. Бывает, палач растеряется до полной неспособности к работе. Вспрыгивая на эшафот, я, разумеется, никак не мог знать, что и со мной не случится чего-либо подобного. Кабы вдруг… пожалуй, ни разу бы больше за дело не взялся.
– Ужасный все-таки способ добывать пропитание… как, если помнишь, терновый куст сорокопуту сказал.
– На самом деле я больше ничего не…
Но тут я оборвал фразу на полуслове: напротив, у двери, что-то мелькнуло. Поначалу мне показалось, что это крыса, а крыс я, насмотревшись на клиентов, покусанных ими в темницах под нашей башней, с детства не переношу.
– Что там?
– Белое что-то… – Обойдя стол, я наклонился взглянуть. – Лист бумаги. Кто-то сунул под дверь записку.
– Еще одна женщина, возжелавшая переспать с тобой, – хмыкнул Иона, но к этому времени я уже поднял листок и поднес его поближе к свече.
Действительно, почерк оказался по-женски изящным, убористым, чернила на пергаменте – чуть сероватыми, а говорилось в записке вот что: