…В ходе восстания Польша фактически отделилась от России. Притязания бывшей Речи Посполитой на отторгнутые от неё украинские, белорусские и литовские земли, детронизация династии Романовых глубоко уязвили национальные чувства широких кругов русского общества, и дворянства прежде всего, а призывы со стороны Франции к вооружённому вмешательству в русско-польский конфликт, который, казалось, мог перерасти во всеобщий поход западных держав против России, ещё более эти чувства обострили. Угроза новой войны, поднимавшейся на волне революций, с необычайной силой всколыхнула воспоминания о нашествии «двунадесяти языцев», стойко державшиеся в общественном сознании.
Пушкин, внимательно следивший за политическими событиями, был встревожен. Это заметил даже цензор Е. Е. Комаровский, спросивший поэта о причине его волнения.
— Разве вы не понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году? — удивился Александр Сергеевич аполитичности чиновника.
Сближение польских событий с 1812 годом подогревалось первыми неудачами русской армии. Отечественная война рисовалась легендарной, эпической порой русской истории, полной «дивных, почти мифических потрясений», временем независимых характеров, подъёма духовных сил народа и нравственного раскрепощения общества.
Но в 1830 году, в отличие от 1812-го, объявились «гуманисты», переживавшие не за гибнувших русских солдат, а за исторического врага России. Это были узкий слой демократически настроенной интеллигенции, студенчество и салонные доброхоты. Так графиня Д. Ф. Фикельмон, внучка М. И. Кутузова, писала П. А. Вяземскому: «Вот мы мрачнее, печальнее, меланхоличнее, чем когда-либо! Мы поражены событиями в Польше! Вы некоторое время жили в Варшаве и привезли оттуда достаточно воспоминаний, чтобы быть глубоко опечаленным этой прискорбной историей. Здесь[115]
, как вы легко себе это представите, нет речи ни о чём другом! Во всех умах полностью отсутствуют все иные мысли».Пётр Андреевич отвечал Дарье Фёдоровне из Остафьева в том же тоне: «Вы правы, полагая, что варшавские события глубоко опечаливают моё сердце. Я нахожу в этой кровавой драме столько знакомых и дружеских имён среди жертв и главных участников, которые не замедлят стать жертвами, что чтение газеты заставляет трепетать моё сердце так, как если бы я присутствовал при ужасном спектакле».
Конечно, для Европы во всём были виноваты русские. В Палате депутатов Франции Лафайет, Моген и другие призывали к вооружённому вмешательству в русско-польской конфликт. Пушкин был крайне обеспокоен этим, но 26 августа (7 сентября) Варшава была взята, что вызвало ещё более негативную реакцию защитников Польши. Николай I писал по этому поводу Паскевичу: «В Париже бесились несколько дней сряду и нас ругали до крайности».
Французские газеты (Пушкин брал их в салоне Д. Фикельмон) опубликовали ряд статей, полных злобы, слёз и жажды мщения: «О благородное сердце Варшавы! Она погибла ради нас! Погибла с оружием в руках, колени не склонив! О пусть наш лоб осенят стыд и позор! Хотите видеть приход русских? Они придут!»
Ответом на речи, звучавшие в Палате депутатов Франции, и неистовство зарубежной прессы стало стихотворение Пушкина «Клеветникам России». Уже в сентябре оно было напечатано в брошюре «На взятие Варшавы». В первой строфе стихотворения поэт обращался к парламентариям и законодателям Европы:
Далее в стихотворении говорится о застарелой вражде двух народов и ставится вопрос о судьбе славянства:
И Пушкин не советовал Европе лезть в его разрешение:
За что же? Чем Россия провинилась перед Европой? И поэт напоминал ретивым ораторам оной о совсем недавних событиях: