«Каждый из нас должен уплатить свою дань молодости, но Пушкин уже слишком удлинил свою молодость. Попал он в общество кутил: женщины, карты, вино… Если бы и удалось уберечь его от местных соблазнов, то вряд ли удастся сделать то же по отношению прибывающих путешественников, число которых всё увеличивается и среди которых у него много друзей и знакомых.
Все эти лица считают долгом чествовать его и чрезмерно превозносят его талант. Пушкина я тут не виню: такое отношение вскружило бы голову человеку и постарше. А талант у него, конечно, есть. Каюсь, но я только недавно прочёл его знаменитый „Руслан“, о котором столько говорили.
Приступил я к чтению с предвзятой мыслью, что похвалы преувеличены. Конечно, это не Расин, но молодо, свежо и занятно. Что-то совсем особое. Кроме того, надо отдать справедливость Пушкину, он владеет русским языком в совершенстве.
Положительно звучен и красив наш язык. Кто знает, может быть, и мы начнём вскоре переписываться по-русски».
Хорошее тёплое письмо, а главное, частное, то есть высокому государственному чиновнику не было необходимости лгать. А что же Пушкин? Александр Сергеевич прибегнул к испытанному оружию — эпиграммам. Об одной из них пушкинисты узнали из письма Воронцова тому же адресату:
«Мой милый Фонтон, вы никогда не угадаете, что там было. Стихи, рапорт в стихах! Пушкин писал: „Саранча летела, летела и села. Сидела, сидела — всё съела и вновь улетела…“ И вот я решил на другой день утром вызвать Пушкина, распечь или, вернее, пристыдить его и посадить под арест. Но ничего из этого не вышло.
Вечером начал я читать другие отчёты по саранче. На этот раз серьёзные, подробные и длинные-предлинные. Тут и планы, и таблицы, и вычисления. Осилил я один страниц в 30 и задумался: какой вывод? Сидела, сидела — всё съела и вновь улетела — другого вывода сделать я не мог.
Мне стало смешно, и гнев мой на Пушкина утих. По крайней мере, он пощадил моё время. Действительно, наши средства борьбы с этим бичом ещё слишком первобытны. Понял ли он это, или просто совпадение? Три дня я не мог избавиться от этой глупости. Начнёшь заниматься, а в ушах всё время: „летела, летела, всё съела, вновь улетела“.
Из всего мною сказанного ясно, что место Пушкина не в Одессе и что всякий другой город, исключая, конечно, Кишинёв, окажется более для него подходящим. Вот и прошу я вас, мой дорогой Фонтон, ещё раз проявить во всём блеске ваши дипломатические способности и указать мне, во-первых, кому написать, и во-вторых, как написать, чтобы не повредить Пушкину…»
У Воронцова были причины отделаться от Пушкина: не работал, вращался в кругу лиц, бывших на подозрении у правительства, досаждал своему прямому начальнику эпиграммами и волокитством за его женой. Но усугублять положение человека, отринутого властью, он не собирался — это противоречило принципам заслуженного воина (будущего генерал-фельдмаршала). Михаила Семёновича вполне устраивал отзыв поэта из Одессы в возможно более лёгкой форме.
Но Александр Сергеевич поспешил сам определить свою судьбу: после возвращения из командировки он подал в отставку. Одному из своих покровителей (А. И. Тургеневу) он писал: «Вы уж узнали, думаю, о просьбе моей в отставку; с нетерпеньем ожидаю решения своей участи и с надеждой поглядываю на ваш север. Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым? Дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания. Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое».
Об этом «чём-то другом» и весьма важном для поэта более откровенно он писал издателю журнала «Полярная звезда» А. А. Бестужеву: «У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как 600-летний дворянин, — дьявольская разница!»
После такого признания можно было ожидать, что Пушкин как-то дистанцируется от начальника. Нет, он продолжал посещать дом Михаила Семёновича, что никоим образом не было обязательным для чиновников канцелярии генерал-губернаторов. «Перед каждым обедом, к которому собиралось несколько человек, хозяйка обходила гостей и говорила каждому что-нибудь любезное. Однажды она прошла мимо Пушкина, не говоря ни слова, и тут же обратилась к кому-то с вопросом:
— Что нынче дают в театре?
Не успел спрошенный раскрыть рот для ответа, как подскочил Пушкин и, положа руку на сердце (что он делывал особливо, когда отпускал остроты), с улыбкой сказал:
— La sposa fedele, contessa. („Верная супруга“, — графиня).
Та отвернулась и воскликнула:
— Quelle impertinence! (Какая наглость!)»
Александр Сергеевич явно переусердствовал в своём порыве угодить любимой.