Павел увидел черную резиновую пробку с металлической обводкой, на длинной витой цепочке, нагнулся и сунул ее в сливное отверстие ванны. Вода забурлила на дне, запенилась, и ослепительно белая емкость стала быстро наполняться. Тарасов долго смотрел на растущие кверху края чистой, прозрачной воды, и вдруг поймал себя на том, что ни о чем сейчас не думает, а просто бессмысленно, заворожено смотрит на живую, прибывающую воду. Он одинакого любил наблюдать и за огнем, и за речным потоком. Его всегда поражала тайная ворожба воды и огня. Он даже стал размышлять – что сильнее, и решил, в конце концов, что несомненно вода: она может закончить жизнь огня, а огонь не может этого сделать с водой. Значит, сильнее и с этой точки зрения, естественней, тот, кто решает судьбу другого – жить или не жить, а не тот, чью жизнь прерывают? Вот ведь какая философия, оказывается! Получается, что немцы были естественнее нас, пока мы не стали сильнее? Неважно, какие они, неважно, какие мы – главное, кто кого может погасить, уничтожить!
Так как же тогда под Ровно? Этот с родинкой на виске был, выходит, сильнее двадцати человек, хитрее, опытнее, и в этом смысле естественнее, потому что он погасил их огонь. Чего ради? Чтобы потом дослужиться всего лишь до капитана и кататься по Восточной Пруссии в полуторке с несколькими мрачными солдатами? Двадцать человеческих жизней стоили этого? Да это же глупость какая-то! Кто он? Не может быть, чтобы это было его целью! Значит, там что-то другое! Что-то большее!
Павел вздрогнул, увидев, что вода уже почти дошла до верхней кромки ванны. Он быстро нагнулся и завернул кран. Неожиданно наступила тишина, гулкая и напряженная, словно упруго натянулась струна. Тарасов с замиранием сердца выдохнул и перенес ногу через край ванны. Ледяной холод пронзил его сквозь кожу до самых костей. Павел поежился, но упрямо занес и вторую ногу, потом медленно, дрожа, развернулся, взялся руками за края ванны и стал с напряжением опускать тело на ее дно. Холод обручем захлестнул его, подобрался к груди, к сердцу, сковал мышцы на ногах и безжалостно сжал ребра. Павел с шумом выдохнул и замер. Вдруг ему показалось, что холод отступает, даже, напротив, становится тепло. Вот оно как все обманчиво! Кажется, что холодно, а на самом деле просто тело еще не приспособилось.
Ведь так и в жизни! Вроде бы, скажем, преступление, а вроде бы даже и нет! Стрелял же маршал в того офицера у себя в кабинете, ведь преступление же! А он, Павел, смолчал, хотя ценой была жизнь человека. Да и кто знает, что толкнуло маршала под руку? А может быть, вот также надо привыкнуть к незнакомому ощущению и многое покажется потом обычным, даже полезным. Потому что есть какая-то большая цель, которую от твоего поста не видно, и ты не знаешь, как к ней можно прийти.
Этот с родинкой…, может быть, и он видел какую-то цель, а Павел, Куприян и те другие, которые погибли, ничего о ней не знали?
Павел вздрогнул, почувствовав, что холод, несмотря на всю его философию, проник уже к самому сердцу. Он резко поднялся, расплескав воду и, схватив с белой деревянной полочки жесткое сухое мочало, окунул его, выжал несколько раз и стал тереть себе грудь, бока и ноги. Стало действительно теплее, тело даже порозовело. Павел выскочил из ванны и оглянулся. В углу, на круглой деревянной палочке, закрепленной на стене, лежало свернутое вчетверо белое махровое полотенце. Он сорвал его и стал с силой натирать им тело. Из розовым оно становилось красным, кровь прибывала к коже и согревала ее. Тарасов посмотрел себе под ноги и увидел три пары шерстяных шлепанцев. Он бережно положил полотенце на табуретку у стены и с наслаждением сунул ноги в одну из пар. Они показались ему детскими. Павел попробовал примерить на ноги другие, но и те были малы. Он усмехнулся – обер-лейтенант, оказывается, был мелким парнишкой, коли у него такая деликатная ножка.
Через несколько секунд Павел уже утопал в пуховой постели под балдахином, в окружении высоких подушек и крошечных думочек. Краем уходящего сознания он подумал, что хорошо бы выключить свет, но тут же провалился на такую теплую и сладкую глубину, откуда его не смогли бы поднять не только самый яркий свет, но даже и самый громкий звук. Впервые за долгие военные ночи он уснул так бесчувственно, так отрешенно, как теперь.
…Раннее рассветное утро весело и беззаботно ударило в смеженные веки сквозь широкую щель в оконных портьерах. За ночь дождь вылил все, что скопилось в небесах за эти поздние весенние дни, и тучи покорно уступили место свежему, серовато-голубому небу и низкому еще, утреннему, нежгучему солнцу.