— Давно-то… Пришел я с войны, а руки нет. В работе не то уж. Никого у меня, ни жены, ни отца, ни матери. Один, значит. Ступай, говорят, неча тебе здесь по крестьянству. Ну, вот, чего, думаю. Вспомнил, у меня дед был. И вот, стар он, а у него пчельник… вот этот самый… он тут был, жил, значит. Я по оврагу к ему. А он рад был — меня увидал, вот рад. Обнимал и плакал. «Не уходи от меня, поживи тута. Я скоро помру». И помер. С тех пор я тута и живу. Живу, ничего, не замают. Кому надо?.. Вот, однова, давно то было, вдруг слышу, ночью ко мне в окошко стучится кто-то. Думаю, кому бы тут быть? Поглядел — вижу, барыня, Сумарова. Молодая.
— Вот, что, — говорит, — спрячь меня тута, у себя. Я от мужа бежала. Я, — говорит, — другого люблю. Помоги мне, пожалуйста. Я тебе награду дам. Спаси меня.
— Во чего… Что ж, — говорю, — только невзглядно житье мое. Нелюбо вам, барыня, покажется.
— Ничего, — говорит, — я наверх залезу, под крышу. Ты травки туда понатаскай мне. Я и лягу спать там.
— Там вот, — показал дед на верх избы, — туда лазила и спала. Дала мне денег и велела, чтоб купил я ей крестьянское платье. Ну, я аккуратно все и купил. Штобы свои не узнали, далеча ходил. Ну, в крестьянской одежде она. Кто ее узнает? И в Петров она ездила, и в Аткарск. И письма оттуда давала в Питер. Ко мне сюда никто не идет, кому надо?.. только дети… Оставят их у меня матери, когда жнивье, ну, хлеба мне дадут… Вот любила она это место у ручья, умывалась и говорила: «Хорошо тут».
— Только, однова, в вечор, што ты, приехал верхом парень молодой. Бравый. Вроде как крестьянин, красивый такой. Только, гляжу, рейтузы на ем военные. И вот она рада была. Смотреть чудно. Они как вцепились друг в дружку. Смотрют — глаз не спуская, обнявшись, и цалуются, и потом опять смотрют… Вот тут, у ручья, вот на бережке этом… Поздно уж было. Я спать ложусь. Поглядел — а они все друг на дружку глядят, глаз не отводят. Эво што… думаю, любовь… И мне-то как весело стало… Утром умываются у ручья, смеются. Этот самый из котелка чай мой пьют, хлеб едят. Ходил, достал молока им да яиц… Вот тут, в ивняке, сидят, книжку читают. А то уйдут далече, по полям… Вот ведь какая любовь в них, любо смотреть. Господь Праведный эдакую-то любовь посылает.
А в Сумарове беда. Барин — муж — всех созвал, и городничего, и станового, и духовенство, и все думают, как бы изловить ее, барыню-то, куда делась? Из дворни мне один говорил, кухонный мужик:
— Барин-то десять тысяч дает, штоб нашли, показали, где она, барыня. Не видал ли кто?
«Эх, — думаю, — не узнали бы. Надо будет им сказать. А уж осень. Стужа. Дело к зиме. Как быть?» И говорю им:
— Я пойду на погост. Меня псаломщик звал — ульи собрать. Да послужить ему по дому. Прокормлюсь, а вы, господа, здесь живите.
— Скажи, дед, — говорю я, — а как же лошадь-то, куда ж он ее дел? Он ведь верхом приехал?
— Вот, постой, што вышло. Лошадь он оставил в овражке, што и ты. Расседлал ее и узду снял. Ну, и пустил. А она и рада — ходит себе и воду пьет. Куда ушла — и невесть. Он ее бросил. Все забыл. У него в голове она, барыня, была. Любовь… все забудешь. Но только собрались они уходить. Простились со мной, и он денег дал мне. Чуть свет ушли из избы в тулупах, в валенках. Это я им все купил. Далече ходил, чтоб незнамо было. И ушли. Вот скушно мне стало одному, без них-то. Деньги спрятал за печь, одежду наверх, а рубаху его, што осталась, возьми и надень. Пошел раз в Сумарово. Сижу у кухонного мужика, чай пью. А он глядит на меня, да и говорит:
— Рубаха-то на тебе господская.
Я говорю:
— Нет. Так это…
— Как, — говорит, — так, — и щупает рубаху. — Да это, — говорит, — чистый шелк. Откеле это она у тебя?
Он, эта, вышел да дворецкому сказал. Тот пришел, девка хоромная тоже пришла, щупают рубаху. Я уйти хотел, меду даю им.
— Пора, — говорю, — мне домой.
— Нет, постой.
Меня к барину ведут. Барин толстый такой, сердитый.
— Скидавай, — говорит мне, — рубаху.
Я скинул. А на ней метка. Читают: «корнет Кривцов». Вот те раз! Кто да што, где взял? Меня заперли в темную. Да ко мне сюда вот, в избу, начальство, обыск. Его рейтузы нашли, а на них опять — «корнет лейб-гвардии Кривцов». Сапоги старые — а на них шпоры. Беда!
— Говори, — кричит, — это што? Где он, отвечай.
Я все исправнику начисто. А он мне и говорит:
— Вот што. Не говори нипочем, когда тебя спрашивать будут. Пропадешь и ты, да и их жалко. Значит, говори, что нашел. — А сам пишет все в бумагу.
Привели меня в дом. Много начальства. И сам барин сидит. А исправник докладывает:
— Ты говоришь, што увидал лошадь и у лошади нашел штаны, рубашку, куртку?
— Да, — отвечаю, — у лошади.
— И седло тоже?
— Да, и седло. — Вру, как и он.
— И самого видел, как он бежал? — спрашивает исправник-то.
— Видал, — говорю, — далече уж.
— Што ж он, без рубахи и штанов, голый, значит? — кричал барин.
— Да, надо полагать, — говорю я.
— Ну, а барыня-то с ним, тоже голая-то, што ль, дурак?..
— Уж этого я не знаю. Не видел.
— Ну, а сумочка-то откуда у тебя?
— Нашел… Да кто знает… время много, забыл…
— Но постой, дурак. Барыня была с ним? Ты узнал — это была моя жена?