Годом раньше Чехов напечатал рассказ, где изображается разочарование интеллигента в женщинах и его отношение к той действительности, в которой его идеалы оказались на поверку ложными. Герой «Припадка» (1889) — наивный и серьезный молодой человек, студент-юрист Васильев, который, в отличие от интеллигента из процитированного чеховского письма, еще ни разу не бывал в доме терпимости. Рассказ как раз и описывает его первый поход в бордель в компании друзей — студента-медика и художника. С Васильевым случается нервный припадок, когда он по-настоящему понимает, что за обстановка царит в публичном доме: его друзья, несмотря на их профессиональное призвание — юриспруденция, наука, искусство, — не испытывают ни малейших угрызений совести из‐за того, что ходят по таким местам, а сами проститутки не выказывают ни стыда, ни раскаяния[250]
. Однако припадок Васильева — утрата им веры в человечество и ощущение, что «все то, что называется человеческим достоинством, личностью, образом и подобием божиим, осквернено тут до основания», — оказывается непродолжительным, после чего он, сходив к врачу и попринимав морфий, снова возвращается к жизни в обществе.Рассказ начинается с изложения предвзятых мнений Васильева о тех, кого он называл про себя «падшими женщинами» и которых «знал только понаслышке и из книг». Начитавшись о них у Достоевского, Некрасова и, быть может, Чернышевского, которые выражали большие надежды на спасение и исправление проституток, он думал, что, хоть эти женщины и живут в нечистоте и позоре, «несмотря на все это, они не теряют образа и подобия божия. Все они сознают свой грех и надеются на спасение». Романтическое (и эротическое) воображение Васильева рисовало ему «темные коридорчики» и «темные комнаты» публичного дома, и он уже представлял, как «чиркнет спичкой и вдруг осветит и увидит страдальческое лицо и виноватую улыбку»[251]
.Однако в жизни все оказалось совсем иначе: в публичном доме не обнаружилось и тени поэтичного ужаса и стыда — напротив, там ярко горел свет и все было «обыкновенно, прозаично и неинтересно». Так порок, падение и унижение вместо того, чтобы предстать для героя рассказа ярким событием, оборачиваются чем-то убийственно будничным и заурядным. Именно будничность этой постыдной жизни больше всего угнетает Васильева:
Порок есть, — думал он, — но нет ни сознания вины, ни надежды на спасение. Их продают, покупают, топят в вине и в мерзостях, а они, как овцы, тупы, равнодушны и не понимают. Боже мой, боже мой![252]
Фантазии Васильева оказываются несовместимы с условиями современной ему действительности. Тогда он вытесняет представлявшуюся ему историю отдельного падения более современным понятием, в котором главное — классовые различия и бесчеловечие угнетенных как целой группы. По логике рассказа, студент заменил прежний романтический образ проститутки, ее индивидуальное «страдальческое лицо» (то есть личность), но не «действительностью», а другим романтическим образом — образом безликой, коллективной и звероподобной жертвенности.
Когда он пытается расспрашивать проституток об их прошлом и об их тяжелой жизни, ему не удается ни у кого выудить пусть даже вымышленной истории (вроде той, какую довелось выслушать его другу-художнику). Его попытка завести нравоучительную беседу (на манер человека из подполья у Достоевского) с одной из проституток о ее рабском положении заканчивается тем, что девица принимается зевать в самом буквальном смысле: ведь она, как «постдостоевская» проститутка, наверняка все это уже не раз слышала. И потому студент просто перестает видеть в обитательницах борделя живых людей: «Хоть бы люди были, а то дикари и животные». Их реальное бедственное положение не пробуждает в нем того сочувствия, которое пробуждали прежние фантазии о постигшей их несправедливости: услышав крики избиваемой женщины, он вошел в комнату, увидел ее пьяное лицо и в ужасе убежал из борделя. А вот художника вышвырнули оттуда за то, что он бросился защищать избитую. «Реалистический» взгляд Васильева на публичный дом лишил его способности действовать, а романтический взгляд толкнул его приятеля на «рыцарский», пусть даже и бесполезный, поступок. Таким образом, когда идеализированные представления Васильева о борделях развеиваются, он видит отнюдь не настоящую «действительность». Он видит лишь грязный фасад борделя и не может разглядеть в отдельных публичных женщинах живых людей.
Теперь проститутки не представляются ему в виде личностей, а обретают некую жизнь как собирательное и отвлеченное понятие («лондонские, гамбургские, варшавские», «дикари и животные», «овцы»). Более того, это собирательное понятие наделено такой силой, что охватывает не только проституток, а перекидывается на всех женщин вообще. И именно их коллективную ненависть, направленную на него, ощущает теперь Васильев: