Из-за способности Чехова видеть насквозь и показывать физические причины как идеализации, так и разочарования оба процесса изображены как лакировка действительности. Поскольку проституция как явление показана в рассказе глазами Васильева, даже «реальность» публичного дома преломляется здесь через его опыт. Тогда на чем же, спрашивается, должен читатель строить свое представление о том, что на самом деле происходит в рассказе? Врач снисходительно соглашается со своим пациентом в том, что проституция — зло: «Голубчик, кто ж спорит?», и хладнокровие, с которым он это произносит, казалось бы, должно подтвердить обвинительный приговор обществу, потворствующему этому злу. Однако если уж вводить в анализ текста эту реплику как свидетельство, то не мешало бы помнить, что сам Чехов, по всей видимости, считал публичные дома обычной частью городской жизни. Более того, в июне 1890 года он весьма сочно описал свое посещение борделя в Благовещенске, причем его перо особенно раскрепостилось благодаря дальневосточному колориту: речь шла о местных проститутках-японках[257]
. Так что в «Припадке» Чехов не столько обрушивается с нападками на проституцию, или на общество, которое потворствует ей и мирится с ее существованием, или на мужчин, которые ходят в публичные дома, сколько просто показывает судьбу интеллигентских идеалов, кое-как доживших до рубежа веков.Чехов ничего не предлагал взамен тех идеалов, ложность которых доказывал, например, Толстой. Не нашлось места в чеховском реализме и тем идеалам, которые утверждали Чернышевский или Достоевский[258]
. Герой чеховского рассказа видит в публичном доме одновременно место поэтических и патетических страданий, разврата, в котором равнодушно участвуют сами его жертвы, и чудовищной грязи, выплескивающейся за пределы собственно борделя и неизбежно марающей всякого «обыкновенного, простого русского человека». Крушение иллюзий, которое пережил в борделе Васильев, отражает противоречивое отношение к проституции в литературном и научном дискурсе рубежа веков, но, помимо этого, совершившееся в его сознании разрастание образа отдельной «достоевской» проститутки — с ее «страдальческим лицом» — до масштабов коллективной беды, которая касается всех женщин («отовсюду глядят на него женщины, только женщины»), иллюстрирует перемены, имевшие большое значение и для реалистической прозы, и для представлений общества о женщинах и о человеческой натуре[259]. Теперь в русской литературе на первое место выходят уже не индивидуальные «типы», а категории пола и сословия, и вместе с ними — более жесткие, обезличивающие характеристики. В четвертой главе мы увидим, что гендерно ориентированный коллектив набирает все бóльшую нарративную силу, которая и отражает, и формирует массовую политику рубежа веков в неореалистических рассказах Максима Горького и Александра Куприна. В той же главе будет показано, как Позднышев, герой «Крейцеровой сонаты» Толстого, опубликованной вскоре после чеховского «Припадка», в своих шовинистических бреднях взваливает на женщин и вину за все пороки современного мира, и ответственность за спасение человечества. С другой стороны, Чехов дает понять, что все подобные заявления и все коллективные действия — случайные или воображаемые плоды отдельных поступков, отдельных слабостей и отдельных событий.Чеховские непроизводимые сообщества
В тех произведениях Чехова, где действие разворачивается в деревне, идеалы оказываются такими же пустышками, как и в городской обстановке. Сообщество бессильно как-либо смягчить то состояние разочарования и отчуждения, которое, пожалуй, остается главной темой и структурообразующим принципом всех чеховских произведений. Жан-Люк Нанси тоже отвергает коммунитарные проекты ХХ века, затевавшиеся во имя разума или расы, и тоже упраздняет все смыслы, которыми обросло сообщество как идеал. И Чехов, и Нанси сводят все поиски сообщества к голому вопросу о Бытии и к экзистенциальному вопросу о том, что значит быть человеком перед лицом смерти[260]
. Словно предвидя критику Нанси, чеховские персонажи обнаруживают, что смерть лишена смысла, если не считать того удивления, которое вызывает ее истинная окончательность — в противоположность жизни, которая после нее остается. Пьеса «Три сестры» начинается с того, что одна из сестер, Ольга, вспоминает о смерти, определяющей сообщество домочадцев и их общее чувство времени: