Пять лет русской революции, в России, Емельян Бмельянович Разин, прожил в тесном городе, на тесной улице, в тесном доме, где окно было заткнуто одеялом, где сырость наплодила на стенах географические карты невероятных материков и где железные трубы от печурок были подзорными трубами в вечность. Пять лет русской революции были для Емельяна Разина сплошной, моргасной, бесщельной, безметельной зимой. Емельян Бмельянович Разин был: и Лоллием Львовичем Кронидово-Тензигольско-Калитиным, – и Иваном Александровичем, по прозвищу Калистратычем. – Потом Емельян Бмельянович увидел метель: зубу, вырванному из челюсти, не стать снова в челюсть. Емельян Бмельянович Разин узрел метель, – он по-иному увидел прежние годы: Емельян Бмельянович умел просиживать ночи над книгами, чтоб подмигивать им, – он был секретарем Уотна-робраза, – он умел – графически – доказывать, что закон надо обходить. –
– И вот он вспомнил, что в России вымерли книги, журналы и газеты, – замолкли, перевелись, как мамонты, писатели, те, которым надо было подмигивать, потом писатели, книги, журналы и газеты народились в Париже, Берлине, Константинополе, Пекине, Нью-Йорке, – и это было неверно: в России стало больше газет, чем было до революции: в Можае, в Коломне, в Краснококшайске, в Пугачеве, в Ленинске, в каждом уездном городе, где есть печатный станок, на желтой, синей, зеленой бумагах, на оберточной, на афишной, даже на обоях, – а в волостях рукописные – были газеты, где не писатели – неизвестно кто, – все – миллионы – писали о революции, о новой правде, о Красной армии, о трудовой армии, об Исполкомах, советах, земотделах, отнаробах, завупрах, о посевко-мах, профобрах, – где в каждой газетине были стихи о воле, земле и труде. Каждая газетина, – миллионы газет – была куском поэзии, творимой неизвестно кем, в газетах писали все, кроме спецов-писателей, – крестьяне, рабочие, красноармейцы, гимназисты, студенты, комсомольцы, учителя, агрономы, врачи, сапожники, слесаря, конторщики, девушки, бабы, старухи. Каждая газета – пестрая, зеленая, желтая, синяя, серая на обоях – все равно была красная, как ком крови. – В России заглохли университеты. – И в каждой Коломне, Верее, Рузе, в каждом Пугачеве, Краснококшайске, Зарайске, – в каждой волости – во всей России – в домах купцов, в старых клубах и банкирских конторах, в помещичьих усадьбах, в волисполкомах, в сельских школах – в каждой – в каждом – было – были: политпросветы, наробразы, пролеткульты, сексоцкультуры, культпросветы, комсомолы, школы грамотности и политграмотности, театральные, музыкальные, живописные, литературные студии, клубы, театры, дома просвещения, избы-читальни, – где десятки тысяч людей, юноши и девушки, девки и парни, красноармейцы, бабы, старики, слесаря, учителя, агрономы – учили, учились, творчествовали, читали, писали, играли, устраивали спектакли, концерты, митинги, танцульки. Емельян Бмельянович был секретарем наробраза: он видел, увидел, как родятся новые люди, мимо него проходили Иваны, Антоны, Сергеи, Марьи, Лизаветы, Катерины, они отрывались от сохи, от сошного быта, они учились, в головах их была величайшая неразбериха, где Карл Маркс женился на Лондоне, – почти все Иваны исчезали в Красную армию бить белогвардейцев, редкая Марья не ходила в больницу просить об аборте; выживали из Иванов и Марьев те, кто были сильны. Иваны проходили через комсомолы, советы и Красную армию, – Марьи через женотделы, – и потом, когда Иваны и Марьи появлялись вновь после плаваний и путешествий по миру и шли снова на землю (велика тяга к земле) – это были новые, джек-лондоновские люди. –
– Емельян
Разин увидел метель в России, – и прежние пять лет России он увидел, – не сплошною, моргасной, бесщельной, безметельной зимой, – а – метелью в ночи, в огнях, как свеча Яблочкова. – Но над Россией, когда вновь его вкинуло после Неаполя в старую челюсть тесного города, – над Россией шла весна, доходил Великий пост, дули ветры, шли облака, текли ручьи, бухнуло полднями солнце, как суглинок в суходолах. – –
И Емельян Разин увидел, как убога, как безмерно нища Россия, – он услышал все дубасы российские и увидел одеяло в окне, – он увидел, что жена его еще донашивает малицу: – он не мог простить миру стоптанные башмаки его жены. Не всякому дано видеть, и ныне, кто видит, – безумеют – –