В августе 1986 года – уже явственно наметился поворот в партийной политике, способствовавший радикализации оппозиционной интеллигенции, – Эйдельман делает выписки из Цветаевой, декларировавшей отнюдь не тривиальный подход к взаимоотношениям с советской властью:
«Здесь я не нужна, там я невозможна». Иваску: «Вы, может быть, хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее [эмиграции. –
Не важно, насколько правомочна эта позиция, совпадающая с позицией позднего Толстого. В реальности она завела несчастную Цветаеву в гибельный тупик. Важно, что Эйдельман счел нужным выписать в дневник этот текст. Он присматривался к самым разным установкам, прикидывал их соответствие его внутреннему ощущению.
В конце 1982 года, когда «потенциальный реформатор» Андропов с помощью психушек, лагерей и высылок завершал разгром диссидентского движения, стремясь подавить всякую живую мысль, Эйдельман после цитированной записи о «левизне» Юрия Давыдова (а спорил он с Эмилем Кардиным, острым и последовательным публицистом-оппозиционером) пишет:
«Разговоры о… конформизме. Наводит на мысль – об активном самоиспытании, самоизгнании etc.»[83]
.То есть речь идет о переходе в активную и явную оппозицию, чреватую гонениями. «Самоиспытание» – любимое занятие Лунина.
Эта кажущаяся противоречивость была на деле жаждой живой диалектики как аналитического метода. Эйдельман смертельно боялся соблазна «простых истин», однолинейных объяснений, категорических выводов. Одной из причин его постоянного обращения к духовному опыту и жизненной практике декабристов-радикалов было стремление к равновесному пониманию исторического процесса во всем его таинственном многообразии.
Но это была не единственная причина, а быть может, и не главная.
Уникальность Эйдельмана не в его собственно исследовательской работе. Высокий профессионал – несметно образованный историк, архивист с поразительным чутьем, владевший всем методологическим арсеналом, он тем не менее как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков XX века, не уступавших ему в профессиональных достоинствах.
Но при этом Эйдельман обладал редким для историка художественным талантом, заключавшимся не просто в стилистическом искусстве, но в особости подхода к предмету. Мир людей, а не ситуаций, сумма поступков, а не политический и экономический процесс, – вот чем была для него история.
Он не изучал историю. Он жил в ней. Он не говорил об истории. Он говорил с историей в лице ее «действователей». Он изучал и воспроизводил только персонифицированные идеи, то есть – личности и судьбы.
Всерьез он мог писать только о тех, кого любил и уважал, с кем мог обменяться опытом.
Да, он писал о Дубельте. Но это была, собственно, публикация семейной переписки генерала, элемент общего фона. Его, как и почитаемого им Вадима Вацуро, остро интересовал Булгарин. Но если бы он и собрался писать о Булгарине, то и Фаддей Венедиктович, уверен, рассматривался бы им как некий элемент быта его главных героев, поскольку душевного общения с Булгариным у него быть не могло…
При всем многообразии научных и литературных занятий Эйдельмана в его работе было две основных темы – декабристы и Пушкин. Причем сюжетно декабристы превалировали.