Искусство также было преобразовано романтическими теориями. В это время в монастыре св. Исидора в Риме вокруг Овербека группировались Корнелиус, Вильгельм Шадов и Фейт, искавшие как патриоты и христиане вдохновения в средневековье. Но их влияние еще не проникло в Германию, где попрежнему господствовали взгляды Винкельмана и классические традиции. В нашей всеобщей истории можно опустить имена посредственных живописцев, учеников Карстенса. Зато скульпторы при отсутствии высокой оригинальности все-таки обнаруживают больше независимости; знаменитая триумфальная колесница, созданная Шадовым для Бранденбургских ворот, увезенная Наполеоном в Париж и возвращенная Берлину Блюхером, не лишена движения и известного величия. Христиан Раух (1777–1857), единственный выдающийся скульптор этой эпохи, только что начинает свою, впоследствии столь плодотворную, карьеру; но уже его памятник королевы Луизы, трогательный в своей простоте, обнаруживает всю силу его дарования; для изображения потомству соратников Фридриха II или героев борьбы за независимость едва ли кто-либо более подходил, чем этот трезвый, строгий скульптор, у которого наряду с некоторой суровостью и холодностью наблюдается порой проблеск пламенного чувства.
Падение Пруссии. Расцвет литературы утешал немцев в их политическом бессилии. Корифеи движения остались идеалистами и космополитами. У Шиллера и Гёте есть много такого, чем с тех пор подогревался немецкий патриотизм, но сами поэты быстро отвлеклись от вопросов, которые они считали до известной степени праздными. Мы имеем здесь один из самых любопытных парадоксов истории: немецкий национализм, такой агрессивный и высокомерный, вырос в школе писателей, считавших патриотизм лишь докучным предрассудком. Многие, и притом самые знаменитые, умерли нераскаянными грешниками: Гёте до конца любил Францию, а Гегель постоянно восторгался Наполеоном[45]
. Их современники сокрушались по этому поводу, потому что поражение Пруссии пробудило их от волшебного сна, и они поняли, что народ, не умеющий отстоять свою независимость, осужден на быстрый духовный упадок.Долгое время немцы не понимали истинного значения начинаний Наполеона; недостаток прозорливости им пришлось искупать твердостью духа и мужеством. В 1807 году монархия Гогенцоллернов была уже только второстепенной державой, лишенной своих польских и нестфальских провинций, подстерегаемой на всех границах соседями, которые вошли во вкус при дележе добычи. Поражение при Иене было не более как несчастье; поведение короля, униженно просившего мира, трусость многих комендантов крепостей, «сдававшихся по требованию трубача» (Бойен), прокламация берлинского губернатора Шуленбурга-Кенерта, напоминавшего жителям, что «спокойствие есть первый долг граждан», угодливость чиновников в выполнении приказов завоевателя, язык прессы, благоговейное любопытство толпы, глазевшей на вступление французских войск и пораженной театральным великодушием, с которым Наполеон простил графа Гатцфельда, — ни в чем, впрочем, невиновного, — все это, казалось, свидетельствовало о том, что народ готов дать себя поработить. Предположение, что этот народ когда-нибудь снова станет на ноги, казалось Гентцу смешным.
Наполеон был дальновиднее. Когда он писал султану, что Пруссия исчезла, он хотел обмануть этим Европу, но Тильзитский договор не удовлетворил его. Громы Фридланда лишь отчасти вознаградили за Эйлау; разбитая, униженная Пруссия, втиснутая в пределы трех своих коренных областей — Бранденбурга, Силезии и собственно Пруссии, все-таки продолжала существовать; потеря вестфальских владений главным образом лишила ее заветной надежды; что касается основания великого герцогства Варшавского, то хотя оно и пробивало на ее границах зияющую брешь, зато избавляло ее от миллионов подданных, всегда готовых к восстанию и стеснявших ее действия.