Воротился ночью мельник:
— Женка! что за сапоги?
— Ах ты, пьяница, бездельник,
Где ты видишь сапоги?..
«Тавтология» значит по-гречески «то-же-словие»: повторение одних и тех же слов или, по крайней мере, одних и тех же понятий. Без такого повторения не обходится никакая речь, и подавно речь художественная: самые употребительные риторические фигуры — это фигуры повторения: «Пора, мой друг, пора: покоя сердце просит…», «Прости, развратный Рим! прости, о край родной…», «Клянусь четой и нечетой, Клянусь мечом и правой битвой, Клянуся утренней звездой, Клянусь вечернею молитвой…» (это начало пушкинских «Подражаний Корану», и оно послужило образцом для знаменитых клятв Демона у Лермонтова: «Клянусь я первым днем творенья…»). Таким образом, риторические корни у тавтологической рифмы гораздо крепче, чем у рифмы омонимической: повторов в речи много, омонимов мало.
Но именно поэтому тавтологическая рифма прижилась в стихах не больше, а меньше, чем рифма омонимическая. Тавтология была слишком частой приметой прозы, чтобы стать приметой стиха. Попробуем перелицевать пушкинские строчки так, чтобы повторяющееся слово стояло не в начале их, а в конце: «Четой и нечетой клянусь, Мечом и битвою клянуся, Звездою утренней клянусь, Молитвой вечера клянуся…». Сразу становится скучно, возникает тягостное ощущение топтания на одном месте, которого раньше не было. Почему? Потому что там перед нами было и единство, и разнообразие — и повторение одного слова в начале стихов, и сочетание разных слов в рифмах; а в нашей перелицовке осталось только единство без разнообразия.
В рифме ценится именно то, что она дает нам одновременно и сходное, и разное: сходное звучание и разное значение. Если у слов в конце строчек и звучание, и значение разное, мы воспринимаем их как нерифмованные; даже если среди них мелькнут одинаковые слова, мы не назовем их рифмой. В стихотворении Вл. Луговского «Как человек плыл с Одиссеем» мы читаем:
и нам не приходит в голову сказать, будто здесь «среди нерифмованных стихов возникает тавтологическая рифма» — самое большее, мы говорим, что здесь среди текста возникает «параллелизм с эпифорой», т. е. явление не стиховое, а стилистическое. («Эпифорой» называется повторение слова в конце смежных отрезков текста, как здесь, а «анафорой» — повторение в начале, как в примере «Клянусь четой и нечетой…».) Иначе говоря, полное нетождество и полное тождество конечных слов воспринимаются нами одинаково: как не-рифма.
Омонимические рифмы резко выделяются в стихе потому, что в них сходство звучания и разница значения в своем контрасте достигают предела: если они избегаются, то потому, что кажутся чересчур яркими, эффектными, изысканными. А тавтологические рифмы, напротив, выделяются потому, что в них этого контраста вовсе нет — то же звучание и то же значение; и если они также избегаются, то потому, что кажутся провалами, случайными не-рифмами на фоне рифм.
Ю. М. Лотман предложил когда-то любопытный психологический эксперимент: попробовать одно и то же звукосочетание представить сперва как омоним, а потом как повторение слова[376]
. Например, был в Москве известный ученый Каблуков, прототип маршаковского «человека рассеянного»; Андрей Белый в поэме-воспоминании «Первое свидание», изображая разъезд после концерта в 1900 году, зарифмовал его по-минаевски:Перепишем это так:
и мы почувствуем, что вся острота рифмы бесследно исчезла. Или вот еще более выразительный пример. У Вяземского есть стихотворение с каламбурными рифмами на современные политические события: в нем он обращается к австрийскому дипломату фон-Булю, которому приходится на глазах у англичан расхлебывать политическую кашу, заваренную «князем» — прусским Бисмарком: