Когда впервые я попал во Владивосток, он был еще типичным большим морским портом со всей специфичностью этого рода городов, экзотикой лиц, говоров, одежд, со множеством кабачков, игорных притонов, опиекурилен, веселых домов; с визгом, гомоном доков, кранов, лебедок и пароходных сирен. Его особенностью были огромные военные, так называемые Временные мастерские с многочисленным рабочим населением. Видно было, что город возник еще очень недавно: рядом с главной, собственно единственной улицей – Светлановой, где дома слажены чисто и солидно, – крутые в сопки вздымающиеся проулки, с наспех сбитыми лачугами, с домами-клоповниками, сплошь забитыми китайской беднотой, вмещающейся в них неизмеримыми количествами. Двадцать пять лет тому назад на главной улице города, рассказывают старожилы, тигрица, вышедшая из тростников, схватила кули-китайца и ушла завтракать. Но это только апокриф, а гораздо убедительнее молодость заселения края выступает при поездке ранней весной по заливу. Черпая, как будто бы неуклюжая, шаланда удивительно вертко лавирует меж другими; ее древний квадратный парус бугрится; и на свежей весенней волне – тысячи уток, гагар, чаек кишат буквально кашей, не улетая. Какая-то птичья икра мельтешит и впереди, и с боков, и за кормой. Птица настолько небоязлива, что не только не думает сниматься с воды, но и ленится отплыть от набегающей шаланды. Она предпочитает просто нырять под ее неглубокий киль. Эту силу и молодость природы сразу впитываешь в себя, дивуясь ей и жадно ее замечая. И все напоминает о недавней сказочности края: пробковые дубы с упругой губчатой корой на берегу, орхидеи, густо зарастающие лесные болотца, виноград, оплетающий берег в непроходимую чащу. Сам город с круглых сопок спускается прямо в море. Он запрокинулся над ним, повис на крутизне и точно ножом отрезан по линии набережной. А к ней прицепились десятки незваных серых гостей: узких, по-щучьи серых крейсеров и полудредноутов. Невдалеке от них мерно вздымает волна океанские пароходищи.
Отсюда рейсы – в Гонконг, Шанхай, Нагасаки, Нью-Йорк. И от одной возможности этих далеких путей, от вида волн, отделяющих своим единообразным чередованием далекие берега, словно видишь чужие страны, словно связан с ними множеством нитей, множеством возможностей. И от этого в сердце всегда веселая оторопь предпутешествия, какая-то свежесть и воля. И даже в самые хмурые дни японских предательств и издевок – это чувство возможности оттолкнуться от земли, эта потенциальная свобода бодрила и крепила нервы.
Еще о молодости и силе недавно укрощенной природы говорят здесь и взорванное динамитом в сопке шоссе, коромыслом соединяющее две части города: прибрежную торговую фешенебельную – с Рабочей слободкой; и названия улиц, могущие ввести в заблуждение по звучанию о своем происхождении: Светланская, Алеутская, Маньчжурская. Не в честь романтической героини Жуковского и не в честь близких Владивостоку племен названы они. А просто приходили сюда впервые военные суда державы Российские – «Маньчжур», «Алеут» или крейсер «Светлана», и место против их стоянки получало соответствующее название. Только одно название в городе ручается за свое местное происхождение, все остальные почти целиком привезены сюда из-за тысячи верст. Имя этого места не громко, но метко: Гнилой угол. Это северо-восточная часть в городе, где живут в большинство рабочие порта. Куда же и загнать их, как не под это мрачное имя, было всесильному в свое время Гондатти! Впрочем, само по себе место это ничем не отличается от общего облика города: и постройки немногим хуже, и внизу оно у оконечности бухты. А названо оно так плохо вот по какой причине.
Каждое утро в течение девяти месяцев во Владивостоке – непомраченное небо. Каждое утро место восхода – свеже выголублено для подъема красного солнечного флага. Дождей почти нет. Туча – редчайший, диковинный иностранец. И до зенита взвивается алая бомба. На море ясность и тишь, казалось бы, вечер будет лилово-сухой и хрустальный. Но не тут-то было. С левых (лицом к заливу) сопок, от Гнилого угла, начинают выползать клочья мокрой ваты. Как будто невидимый котел взгревает белую кашу, и она, перевалив через край, нависает тяжелой пеной над городом. Пять – десять минут, и – город весь в серой вуали, как путешественница, не желающая потерять холеный цвет своей кожи под отраженными зеркалом залива отвесно падающими лучами. И луч уже не пробьется сквозь этот солью и влажью пропитанный вуаль. Вечерний закат отменяется. Желчный и суровый Гнилой угол признает только рассвет.