Читаем Том 5. Проза 1916-1963 полностью

Ночь. Пулеметом поперерезаны провода. А кроме того, целый день японские солдаты с лестницами лазали зачем-то на столбы и стригли проволоку, по таинственному приказу, неизвестно зачем, может, просто от тоскливой злобы. Утром пришла новая бригада «для смены», а ранее бывшую не отправили в Японию. Передают, что из этой, пробывшей в Приморье около четырех месяцев, триста расстреляно «за вредные мысли». Японцы тоскуют – здесь это видно по их озлобленным глазам, по ненужной нервности и обидчивости. Лица их – широкоскулые, лица крестьянских парней – светятся тоскливым озлоблением: инфлюэнца, «испанка» сжигает их легкие, привыкшие к парному, теплому воздуху островов; вместо белого, нежного риса, их насильно приучают к хлебу; американские матросы толкают их с дороги; русские глядят, пли, вернее, отворачиваются, с ненавистью. Им тоскливо, не по себе. Они не знают, зачем они здесь. На днях еще один, выведенный из себя отчаянием и тоской, ударил штыком ребенка, обозвавшего его «макакой». Шесть других было застрелено на часах в упор в лоб, так что пороховой дым обуглил лбы. Ответом на это была беспорядочная стрельба; еще несколько детских смертей под случайными пулями. Однако штабом следствие об «убитых партизанами часовых» велось вяло. Слишком далеко были партизаны, и слишком невероятна версия об убийстве. Так убить могли только свои и притом старшие, смогшие приказать «смирно», подойти и в упор из наганов положить на месте. Очевидно, «вредные мысли» заползли в размозженные черепа часовых, назначенных в эту ночь на пост. Все это волнует, давит тяжелыми, недоуменными вопросами, светящимися из узких хмурых глаз.

Переулок полуотвесом взмывает на сопку. Внизу, на рейде, огни мачт и прожекторов. Здесь весна, тишина, темь. У будки японского участка иду тише. Нарочно покашливаю: одному американцу на днях всадили пулю за то, что, по показанию часового, он «подкрадывался» к посту. Из будки слышится лязг стали, и струйка электрического фонарика бьет в лицо. Часовой выходит, перегораживая коротким широким штыком путь.

– Стой!

Останавливаюсь.

– Ссдрасти.

– Здравствуйте.

– Ваша куда ходи?

– Моя гуляй мало-мало.

– Ваша борьшевика есть?

– Нет, моя большевика нету.

– Ага-ага! Нету. Ссдрасти.

– Здравствуйте, здравствуйте.

Молчание. Штык поперек тротуара.

– Ну, что же? Можно пройти?

– Ходи нету, нерьзя. Ваша борьшевика?

– Да нет, не большевик! Я домой иду, домой. Моя там вот живет.

– Ага! Ваша гуряй-гуряй?

– Ну да, гуляй-гуляй, теперь домой иду.

– Ссдрасти.

– Да здравствуйте, здравствуйте. А пройти можно?

– Ходи нерьзя! – категорически.

Поворачиваюсь, чтобы обойти другим переулком общительного интервента.

Но в спину свет электричества и озлобленно-тоскливый окрик:

– Стой!

Снова оборачиваюсь. Винтовка у плеча на прицеле. Становится жутко. И тоскливо, как и ему. Страх моментально взбалтывает нервы.

– Что нужно?

Винтовка опускается на локоть, штыком ко мне на расстоянии полувершка от живота. И снова злобно-вежливое:

– Ссдрасти.

Становится унизительно нелепо. Два человека во тьме хотят чего-то друг от друга уже помимо случайного, общего, привычного. Я вижу его лицо под наискось павшей полосой фонарика. В нем нет злобы. В нем тоскливое отчаянье.

– Ссдрасти, – повторяет настойчиво, как бы прося немедленного ответа.

Но во мне уже вспыхнула острая ненависть к этому вооруженному штыком и издевающемуся надо мной от скуки, от беспонятности, от влажно ощупывающего мрака, играющего со мной, как если бы я был ежом.

Ненависть становится сильнее страха, переходит в нервическую судорогу горла, холодит губы, смыкающиеся в плевок. И в третий раз он настойчиво, упрямо шепелявит то же самое:

– Ссдрасти! Ваша борьшевика есть?

Сердце уплотняется острой, презрительной насмешкой над опасностью. С губ, оторвавшись, как с летящего круга, сами срываются слова:

– Ну да, борьшевика, большевик! Чего тебе нужно? Что ты кривляешься?

И неожиданно тихий хохоток:

– Гг-а-а! Борьшевика, борьшевика. Ничего. Совеска. Борьшевика – харасо. Борьшевика – ссдрасти.

Приклад стучит о тротуар. Руку ловит сухая, горячая рука и жмет крепко-крепко. Сразу не понимаю оборота дела.

Но продолжающийся счастливый смешок и непонятный, дружеский уже, лопоток доясняет в уверенность мелькнувшую мысль.

– Борьшевика – харасо. Борьшевика – гуряй-гуряй. Ничего. Можна.

Полоска света услужливо бросается по тротуару. Еще не осмысливший вполне происшедшего, еще не уложив на место дрожащих нервов, поднимаюсь к себе наверх.

А сзади свет фонаря тянется за мной, освещая мне путь. Во тьме стоит человек, который что-то осмыслил, взвесил, высмотрел в этой сплошной ночи и – тоскливо-одинокий – пока ожидает еще «русеки», чтобы проверить свои смутные, сердцем учуянные «вредные мысли».

Удушье

Пусть твой хозяин злобно туп,

но ты, свободный англичанин,

ужель не понял ты молчаний,

струящихся со стольких губ?

Перейти на страницу:

Все книги серии Асеев Н.Н. Собрание сочинений в пяти томах

Похожие книги