Позднюю осень и декабрь, покуда шла охота на лосей, а позже — подлёдный лов рыбы и установка ловушек на пушного зверя, Неупокой сопровождал Фёдора Заварзина с товарищами, заразившись их добычливой любовью к лесу. Тайга и сенокосы давали северному земледельцу гораздо больше, чем самые ухоженные пашни. Обычно заготовки начинали женщины и дети, целыми днями и неделями пропадая на грибных угодьях — таких просторных, что, опасаясь потеряться, не расставались с боталами-колокольцами, перезванивались друг с дружкой. Грибов, брусники, клюквы и морошки сбирали столько, что в назначенные дни к бабьему табору приезжали на телегах мужики. Покуда женщины солили, квасили, варили и сушили свою добычу, мужчины уходили по чернотропу за жирным осенним мясом (лоси, олени, глухари), а как схватывался на озёрах лёд, долбили лунки и протягивали между ними сети. Тем временем, будто нарочно всё для человека предусмотрено, шкурка у соболя темнела и густела, песец линял и покрывался снежным пухом. Корма ему не хватало, хищнику, он охотно шёл на пахучую приманку в «пасти» — чутко наживлённые колоды, брёвна, падавшие ему на головёнку, стоило тронуть ошмёток рыбы на конском волоске... И шкура оставалась целой, в отличие от беличьей, обыкновенно пробиваемой стрелой. Пороху и пищалей в лесу, конечно, не употребляли — убыточно и шумно, недобычливо.
На ночь устраивались в охотничьей избушке, до звона раскаляли камелёк, сложенный из плитняка, выгоняли чёрный дым, и тут-то начинались беседы о жизни, правде, вере в чудеса. В избушке редко собиралось человек до десяти, но Неупокой знал, что сказанное здесь будет разнесено по дальним деревням через такие же избушки в сопредельных угодьях. Поэтому он обдумывал каждое своё слово и всё старался запоминать или записывать. Он убеждал себя: «Вот родится новое учение и новое сообщество единомысленных, и я у сего нарождения. Это ли не радость?» Что-то мешало радости, — возможно, тщетное телесное томление, подавляемое по иноческой науке, или ощущение бездомности, холод чужих углов.
Беседы о чудесах начинал Заварзин. Насмешливо прижмуривая щелеватые глаза (бабка его была из самоедов), он подбрасывал в горшок с кипящей водой разные травки из своей котомки. Напиток получался столь бодрящим, что Арсений, и без того мучительно возбуждавшийся по ночам, остерегался пить его. Фёдор рассказывал:
— Ишшо отец Игнатий молод был, впервые к нам пришёл, а я — мальчонкой... Разодрал батя пашню, я у него за лошадьми бегал, соху-то над горелым пеньком мне не вздёрнуть было. Пашня по свежей гари, сам ведаешь, вся в пеньях да кореньях... Ну, посеяли! А как взошло, по свежей озими — плешины в образе крестов. Земля была у старцев отспорена, проще сказать — батя её забрал, не пустил детёнышей. Старцы с Антонием-покойником укоряют нас: Богородица-де знак даёт, то её слёзки вашу пашню выжгли! Так бы то чудо и осталось тёмным, кабы Ортюшко Сухонос, кузнец наш, умелец и рудознатец, не спробовал землю на язык. Она — солёная, истинно слёзка! Он после нарочно пробовал, лил крепкий тузлук[39]
на землю: трава не всходила, а дерево сохло. Ты, Куторма, это запомни!Куторма, только что щедро посоливший обжаренный кусок лосятины, поперхнулся. Неупокой раскрыл заветную тетрадку:
— Надобно записать твою фабулу. В Москве сгодится — чудеса Антониевы опровергать.
— Тебя за святотатство — на огонёк! — вклинился Куторма, облизывая губы.
Он любил братское, общинное застолье, любил поесть на дармовщину. Был вообще нерадив, Заварзину завидовал, поругивался и не одобрял вражды с монастырём. «Они нас ещё подкормят, не дай Бог, хлеб да зверь лесной не уродятся!» Многие соглашались с ним, что осложняло положение Заварзина. Зажиточность ему и помогала и мешала, вызывая бессознательную отчуждённость бедных.
Неупокой, присматриваясь к его прицельно прищуренным глазам и чётким скулам, выступавшим над чёрной бородой подобно двум розовым камешкам, к постоянно сжатым прямым губам, угадывал в нём скрытую, до времени удерживаемую силу — не просто ходока и землепашца, а деятеля общественного, которому и должность излюбленного головы мала, узка. Уже и в волости с Заварзиным считались, в приказах знали не меньше, чем об игумене Питириме. Явилось бы таких людей побольше, они возглавили бы братство чёрных людей, оборонили его от боярского натиска и, глядишь, убедили бы дьяков и самого царя, что государству выгодно оберегать крестьянскую свободу...
Глубже в вечер — а на исходе декабря весь день мешался с сумерками, из-за чего и путики, охотничьи тропки с ловушками, приходилось укорачивать — заговаривали крестьяне о чудесах пострашнее. Вроде таинственного света над могилой Антония или его же мёртвого голоса, вплетавшегося в пение во время службы в церкви Иоанна Предтечи. И свет, и голос были явно, при отце Харитоне, никуда не денешься.