— Почему он мне ничего об этом не рассказывал?
— Да нечего рассказывать… ну, дурачки были, дети, — Вэлос внезапно сменил задушевный тон на деловой: — Сдается мне, парабеллум на чердаке в шкатулке, ее наверняка можно вскрыть гвоздем.
Поль было уже вполне страшно, она присела на корточки, взяла Милку за шею, принялась гладить обильную белоснежную опушку, умную острую морду, глядя снизу вверх в черные «голые» глаза без очков.
— Мите ничего не рассказывай.
— Нет, расскажу.
— Я серьезно предупреждаю: будет хуже. Гораздо хуже, — он наклонился вперед, спросил с улыбкой: — Ты не находишь, что семейная жизнь, несмотря на всю ее прелесть, нуждается в разнообразии?
— Нет.
— А твой муж находит.
— Не ври.
— Так ведь нет его. Женщин много, и красивых много.
— Ты все врешь! — закричала она, прижимая к себе милого зверька, которому передалась смертная тоска ее — отчего? ну отчего так страшно? Наверное, от нежных незабудок в сырой земле. Но над ними возвышается грубый деревянный крест, вросший в землю, — стало быть, там лежит брат мой или сестра — в этих бедных селениях, в этой скудной природе. Когда же придет благословенье, Царь Небесный? И дети Твои перестанут играть в странные игры «красных дьяволят»?..
Он сутки провел в могиле и рассказывает об этом часто, каждый день — мне, меня он выбрал — с улыбкой тихой, со слезами умиления (надо признаться, почти взаимными). Из кажущегося бессвязным бормотания я научился вылавливать опорные слова-символы: полная тьма, узкий-узкий проход и в конце его внезапно вспыхивающий и невыразимо отрадный свет — не от мира сего. Он почему-то знал, что там его ждут (только что похоронил жену), силился протиснуться во что бы то ни стало, но проход был слишком узок, и добрые самаритяне (ближние соседи), услыхав стоны из-под земли, вырыли его на поверхность.
Болезнь Андреича заключалась в страстном желании вернуться туда. Этого он ждал долгими беспросветными днями, ждал лета в казенном заведении (палата, надеюсь, не буйная, каждый пациент замурован в собственной «могилке», и у каждого свой свет), а после упорных молений-пений розовые детишки-мячики отвезут его в дачный отремонтированный погреб, где он просиживает, надо думать, часами, но свет не повторяется.
Значит, старик еще нужен здесь, хотя бы для того, чтоб рассказать нам о страшном проходе. Да, мы теперь слушаем втроем: увлеклись и дядя Петя с Федором — по русской привычке к жалости и к вечному ожиданию чуда. Да, мы готовы слушать и слушать — такая сила в этом бреду, такая тайна. Что я не буду копаться и анализировать (в свете христианских преданий о посмертии), не буду, не буду, а спущусь-ка в сад покурить (Андреич заснул с улыбкой). Он заснул, а дядя Петя, бедный, заметался вдруг, закатил глаза, замер — эх, жизнь-тоска, и умирать тошно, и пульса-то нет! — я сунулся к фрейдисту (где его черти носят!), влетел в ординаторскую: Любаша, милая, скорей, дядя Петя! Но за ней в палату не пошел, нет, пусть без меня. Сел на лавочку под березой, жду; Господи, не надо, пусть поживет, сделай такую Божескую милость, пронеси мимо, Господи, не мне просить Тебя, да больше некому! Бормотал я и чувствовал, почти физически, как разные люди на земле — и близко, и далеко далеко — одновременно со мной просят о том же; каждый о своем, конечно, а все вместе мы — жалкий хор, ибо не верим. Кабы верили — ликовали, что Отец к Себе забирает. Эти ощущения трепыхались где-то на заднем плане, а так я бормотал и бормотал: пронеси, помилуй, дай духа живаго!
Тут Любаша вышла на крыльцо, взглянула серьезно — и улыбнулась. Фу ты, отлегло. Спасибо, Царь Небесный. (А кто— то из нашего всесветного жалкого хора уже бьется в плаче, рвет одежды, обнимает, целует любимое тело или отходную читает, а кто-то уже готов внутренне к погребальному подсчету, ведь правда дорого.) Я вспомнил, что Любаша — красавица, и заулыбался в ответ. Она подошла и села рядом.
— Обошлось, укол сделала, но вообще сердце изношенное.
— А сколько лет ему?
— Шестьдесят семь, кажется, не такой старый еще.
— При советской власти, Любаш, год за два идет. Считайте, что дяде Пете сто тридцать четыре.
Она рассмеялась и уточнила с прелестным вызовом:
— Выходит, мне уже тридцать шесть? Я не хочу.
— Милая девочка! — поддался я сентиментальному порыву. — Что вы тут делаете, в такой глуши и с такой красотою?
История обыкновенная: мать все болеет, надорвалась в доярках, папашка пьет (сведения моих инфарктников).
— Вас лечу, — ответила она бойко, но чувствовалось, что бойкость дается ей нелегко.
— Ну а Одесса? Небось Борис Яковлевич предлагал?
— Чегой-то я там не видела?
— «На Дерибасовской открылася пивная, — вспомнилась к месту песенка, — там собиралася компания блатная…»
— Ой, не могу! А дальше?
— «Там были девочки — Тамара, Роза, Рая и вечный спутник Вася Шмаровоз». За точность не ручаюсь, так мы в школе пели.
— Анна Леонтьевна говорит, что вы были круглый отличник, правда?
— А разве по мне не видно?
— Нет, не видно.