— Водку. С Митюшей на детской поляне.
— Ну так проспись.
— Я-то просплюсь, а вы… губошлепы!.. не дадите человеку покоя. Пусть хоть кончит, уже скоро.
— Да, конечно, — согласился Сашка. — Нужно взять у него на хранение рукопись, так, на всякий случай.
— Это идея! — Вэлос задумался. — Но он не отдаст. Если выкрасть?
— Скажу честно, Вэлос, я давно предупреждал Митю, что дружба с тобой опасна.
— А он что? — заинтересовался Вэлос.
— Почему-то не может с тобой расстаться.
— У вас у всех неверное представление о наших отношениях. Не я его держу, а он меня.
— Ты ж у нас сильнейший маг и заклинатель.
— Значит, есть и посильнее, — прошипел Вэлос с раздражением и для обретения равновесия загляделся на старичка с моноклем, бережно, благоговейно, подрагивая крутым носом, оценивающего чужое золото. Сашка сказал твердо:
— Не ври. Митя чертовщиной не занимается.
— А кто занимается? Никто не занимается. Творят, выдумывают, пробуют… Эх, чаек! Завари-ка еще свеженького, а?
Сашка вышел с чайничком, ворвались детишки в чудовищных масках — лиса, киса и зайчик, у художника воображение извращенное, — запрыгали вокруг „дяди“ — „Серого Волка“: серый волк под горой не пускает нас домой! Тот ринулся к аппарату на письменном столе:
— Алло! Полина!
— Да.
— Хочешь узнать про могильные незабудки?
— Хочу.
— Буду ждать на Страстном бульваре, дом пять с мезонином, второй двор, второй этаж. — Вошел Сашка, Вэлос проговорил отрывисто и страстно сквозь детский визг: — И я хочу, Поль. Немедленно. Тебя. — Положил трубку. — Поехал, Саш. — И, не давая опомниться, деловой скороговоркой: — Насчет рукописи подумай. Серьезно. Конечно, он помнит наизусть — пока.
— Что — пока?
— Пока жив.
— Жека!..
— Меня женщина ждет…
Мстислав Матвеевич эпопею кончил. „Успел-таки“, — говорил доктор в ожидании расплаты — четыреста рублей за авторский лист, а листов пятьдесят два — тысяча двести сорок восемь страниц, ее читали в цензурных сферах („Не нервничайте, вам вредно, — говорил доктор. — Если что, передадим на Запад“. — „Не напечатают, там русофобия“. — „Да, боятся, естественно. Но Джугашвили грузин“. — „Он сверхчеловек“. — „Сверхчеловек — ангел или сверхчеловек — черт? Третьего не дано, Ницше ошибался“. — „Доктор, ваши шуточки…“).
Вэлос отправил Мстислава Матвеевича — „по нижайшей просьбе“ прогуляться и стоял у окна, с ужасом и восторгом ощущая в самом естестве своем посторонние, заимствованные, так сказать, симптомы — манию любви, преданности, рыцарства даже. Интересно было бы сейчас посмотреть на опустошенного (по закону сохранения и превращения энергии) Митьку, как он там с поэтом пьет… Она появилась в первом дворе, он забыл обо всем. Она шла крупным быстрым шагом, слегка наклонив непокрытую ярковолосую голову, развевались полы свободного черного пальто, концы алого шарфа. „Это погибель моя идет, — подумалось вдруг. — Почему я должен любить эту женщину?..“ И бросился в прихожую — натуральный Митькин порыв, даже в походке…
Она прошла за ним в кабинет сталиниста, не раздеваясь, — длинные волосы спрятаны под пальто, воротник поднят, — спросила нетерпеливо:
— Ну, что это за могила?
— Там у вас, за Никольским лесом.
Вэлос снял очки и швырнул куда-то, не глядя; отчаянный несвойственный доктору жест.
— Полина, я убил его.
— Ты? Разве ты?
— Я. Сегодня ночью гоголевед сказал, что я ищу смерти. И чужой, и своей. Своей, ты понимаешь? И возле Казанского собора…
— Да что с тобой? — перебила она строго и отчужденно, с трудом преодолевая страх, отвращение к паучку в черной коже на высоких каблуках. Однако в нелепом маскараде, как в клетке, билась душа родная и любимая — и Поль уже без колебаний устремилась ей навстречу.
Я не бывал в Швейцарии, у меня нет никаких данных, кроме догадок Кирилла Мефодьевича (ну и бесчисленная беллетристика на тему „волшебных гор“, модную до войны, дает некоторое представление). Дед сжег бумаги, письма, дневник задолго до ареста, неизвестны даты, адрес доктора или название санатория, надо думать, за давностью лет уничтожена история болезни. Не дедовская „история“, с ней более-менее ясно, а другая. Другой. Так и обозначим его. Дед и Другой были русские, возможно, единственные русские среди пациентов и, возможно, общались. Хотя бы один раз (ну не простейший же дерматоз отправился лечить молодой человек в Европу, это очевидно — познакомиться воочию с новейшим учением и учителем): в трактате приведен характерный диалог с воображаемым оппонентом, употребившим трижды слова „ваш боженька“ — в духе крайнего раздражения и неприятия. Дмитрий Павлович пишет: сила нечеловеческая — не конкретизируя и не уточняя — как факт несомненный. Сила патологическая — воля к власти, переходящая в тяжкую манию (эпизод с Брестским миром, которого испугались даже соратники и который осуществлялся в согласии с немецким Генеральным штабом).