— Настоящего. И я ушел, в классику. С бессмертными проще. Да что я говорю! — перебил сам себя с досадой. — С кем проще? Вот сейчас приду, сяду за стол и буду думать: отчего Николай Васильевич с ума сходил перед смертью.
— Кто такой?
— «Мертвые души».
— А-а… счастливо вам додуматься.
— И вам, милые дети.
Они еще поглядели, как критик (осторожно, точно черный кот) переходит Садовую-Кудринскую мимо строя рычащих от нетерпения железяк, и пошли куда-то по кольцу. Расставаться вроде не хотелось, но и мыслей не было о каких— то любовных играх. Прожитый в странствиях день давил египетской пирамидой, стальной урной, надгробной плитой и кишащими прозрачными душами, из-за которых все тут идет наперекосяк. Все это ерунда, несусветное совпадение, которое началось с голосов во тьме под лестницей (по которой поднялась она куда-то) и раскрутилось в стройной схеме некрополя — города мертвых, где мест уже не хватает, переполнено, хотя хоронят в строгом соответствии с пропиской. Они здесь не прописаны, и геенна огненная им пока не грозит.
— Лиз, куда мы идем?
— Не знаю.
— А это кто?
— Где?
— Стат
— Маяковский! — воскликнула Лиза, и все вокруг встало на свое место: китайский ресторан с трепангами, и темные глаза с тайной, и улица Горького с «Матерью». — Это Маяковский, как же я не узнала!
— Тоже застрелился. Давай посмотрим.
Подошли. Трибун чрезвычайки в широких штанинах шагал в небытие размашисто, некто в кавказской кепке шепнул доверительно Алеше в ухо: «Дэвочку не уступишь? За ценой не постою, друг». Алеша натянул ему просторную кепку на нос, вложив в этот жест нерастраченный сегодняшний гнев, Лиза захохотала от неожиданности, вокруг усатого начала собираться площадная публика, а милых детей и след давно простыл.
Круг странствий (где роль Вергилия исполняли, как умели, члены Союза писателей, да ведь и не Данте водили) замкнулся у парадного подъезда декадентского дома в полупрозрачной полутьме над невидимой трагической маской, ночь, улица, фонарь на углу в нежно-зеленой тополиной листве.
— Может, зайдешь? Кофе напою.
— Надо говорить: кофием, — машинально поправил Алеша.
— Так уже не говорят!
— Говорят.
— Не выдумывай. А вообще от кофе меня уже тошнит. Так ты не уедешь?
— Нет.
— И я нет. Так до завтра?
— До завтра. Позвоню.
А телефон звонил вовсю, когда она отперла резную двустворчатую дверь, ворвалась в прихожую, схватила трубку.
— Здравствуйте, Иван Александрович.
— Здравствуй.
— Я только что вошла. Какой ужасный был день, какой-то погребальный! Умер Александр Шрамм.
— Кто?
— Дружеские шаржи и пародии. Иван Александрович, почему писатели так часто кончают самоубийством?
— Не так часто, как хотелось бы.
— Совсем не смешно. Вы знаете, что такое астрал?
— Слушай, кто там морочит тебе голову?
— Я одна, — сказала Лиза, создавая и усиливая драматизм ситуации. — Мне темно и страшно.
— Не выдумывай и включи свет.
— Все равно страшно.
— Ладно, — отозвался он после паузы. — Через полчаса спустись вниз.
— Вы приедете?
— На минутку. Спеть тебе колыбельную.
Лиза обиделась.
— Я не ребенок.
— Не только дети боятся мертвых.
«А разве я боюсь?» — думала она на балконе, ожидая шелеста шин, она будет жить вечно, а когда надоест, не станет трястись, терпеть, болеть, а закроет глаза — и тоже навечно. Будет то же, что и до ее рождения, то есть ничего. А сколько иллюзий понакрутили, снов, тьмы и тайн, благоуханных в ладане и зловонных в сырой земле, сколько слез пролито и прольется еще — в пустоте… нет, в сомнении. Бедный человечек!
Она услышала, вышла в подъезд и побежала вниз по стремительным ступенькам навстречу вечности.
Под вечер я выносил Андреичев горшок, как вдруг в палату заглянул Никита, вытаращился и застыл. «Проходи и садись», — сказал я неласково и ушел по делам, пришел: он сидел на табуретке и завороженно глядел на Андреича. «Андреич хороший», — говорил тот, а дядя Петя с Федором подпевали: «Хороший, хороший Андреич…»
— Как ты меня нашел?
— Что?
— Как ты меня нашел?
— Через милицию, — шепотом ответил Никита и вскочил.
Как мне все это не понравилось, Господи Боже мой!
Причем здесь милиция?
— Чего ты шепчешь?
— Мы мешаем больным, — засипел он мне в ухо (он и на меня-то глядел странно). — Тебе можно выходить?
— Да мы не буйные. Видишь, не в смирительных рубашках. Дядя Петь, скажите что-нибудь разумное, а то поэт боится.