— Поленька! — передохнул немного. — Выходите за меня замуж. — И тут же заторопился: — Нет, вы свободны, совершенно. Я просто предлагаю вам московскую прописку, а учиться будете на вечернем, с вашими баллами вы пройдете. Вам сколько лет?
— Восемнадцать уже.
— И мне. А когда ваш день рождения?
— Седьмого августа.
— Мистика! Мы родились в один день.
О, это знак, это намек оттуда (оттуда легкий сквозняк, дуновение, колышащее марлевую занавеску в палате в золотой летний день, и женщине сквозь недавние муки видно небо, а младенец еще на грани, его душа, предчувствуя, трепещет всходить на эшафот — на землю, — но он уже взошел, уже плачет и просит грудь — и все это одновременно, одна боль сливается с другой болью, первый крик — с другим, смешались первые слезы и осветились первые плоды августа, и дуновение, благословение, и все это происходило седьмого числа тысяча девятьсот сорок седьмого года от Рождества Христова).
— Митя, — сказала она внезапно, — спасибо вам, но я никогда не выйду замуж.
Он чутко вслушивался в интонацию (такие фразы отпускают девочки, еще играющие в куклы), но никакой инфантильности, каприза и кокетства не уловил.
— А вы можете сказать — почему?
— Нет, не надо.
— Так как же вы будете жить — с такой красотой?
Она опять вспыхнула почти до слез (эта прелестная особенность в ней осталась навсегда) и отвернулась.
— Не в монастырь же уйдете? Их теперь, по-моему, и нету.
Он говорил банальности от растерянности, но она ответила доверчиво:
— Ну, кто ж меня возьмет? То для избранных, а я… — пожала плечами, — я так себе, в общем, недостойна.
Он не верил ушам своим. Откуда она взялась и где все это происходит — во сне? Да нет, утро красит нежным светом, через Александровский сад извивается неподвижно всенародная очередь в мавзолей, напротив филфак с социал— демократами, прогресс — черт возьми! — прет во все дыры и щели… нет, нет, он-то сам идеалист… Митя поспешил отрекомендоваться:
— Я сам идеалист, вы не подумайте, и уважаю, но… ведь православие погибло?
— Вы не можете так думать, — произнесла она уверенно, синие глаза потемнели.
— Почему именно я…
— Потому что вы… — она помолчала, — это вы.
Бессмысленная фраза, в которой он ощутил глубочайший смысл, весь встрепенулся, загорелся…
— Да, — продолжала она, словно несясь с горы, — вы правду сказали, я была в отчаянии из-за истории.
Голова у него закружилась от любви, она закончила:
— Ведь я больше не увижу вас.
И исчезла. Невероятно, нелепо, но покуда он справлялся со своим головокружительным восторгом, она исчезла. Поль говорила потом, что просто встала и пошла по аллее в сторону Боровицкой башни (в университет, забрать документы) — но как он-то не видел? Ну, понятно, очередь, публика, немцы в шортах (но без автоматов) орали как оглашенные: «Шнель! Шнель!», какие-то пионеры бодро в ответ барабанили — все равно: как он мог потерять ее? Что-то вроде обморока, честное слово, провал, жуткий провал в обыденность, где все по-прежнему — но без нее. Он просто с ума сошел, обегав сто раз Александровский сад и университетский дворец, закружившись вокруг Манежа, Исторического музея, мимо урн, мраморов, идолов, прахов, к Минину и Пожарскому (голубчики, не видали?), к Василию Блаженному (хоть молись!), к Москве-реке (хоть утопись!), и снова в сад, и снова во дворец… Все кончено!