— Я знаю, чего тебе хочется. Но место занято.
— Чего это ты?
— Ничего. Кстати, у Мити с Поль седьмого день рождения.
— Как это?
— Так это!
— В один день? (Еще одно свидетельство исключительного единства; даже в мечтах муж не желал отъединяться, ложиться в землю или садиться в тюрьму.)
— Представь себе. Она тебя приглашает.
— Она?
— Но гляди в оба. Не исключено, что там будет паучок.
Алеша улыбнулся.
— Доктор, что ли?
— Почему доктор? — удивилась Лиза; в задумчивости поглядели друг на друга. — Почему доктор?
— А ты про кого?
Они вышли из египетской тени на солнечный пек, лишь острый длинный шпиль еще тянулся убывающим отпечатком по дорожке из красного песка.
— Фу ты, Лиз, как мне твои штучки надоели, — соврал Алеша, которого завораживала ее энергия: бьется-вьется, в руки не дается.
— Ну так прощай.
Вот так всегда: раздражит, распалит и ускользнет. Кому достанется это сокровище? («Сокровище», — подумал он безо всякой иронии.) Уже не мне. Уходит. Ушла. Грустно. Какая грусть вдруг во всем, в гранитном сером парапете, неживые серые волны, притворяясь синими и живыми, дрожат на солнце, а дальше стоят неподвижно в небе серо-адо-водородные облака, в которых не выживет никакой орел. Попить атомной водицы из дьяволова копытца — и станут мутантами (или стали уже?) сестрица Аленушка и братец Иванушка. У кого живая вода? Вспрыснуть, окропить заново всех и все окрест.
Он догнал ее на спуске у круглого озерца (ивы наивно склонялись к ядовитой глади) и спросил:
— Лиз, а кто такой паучок?
Действительно, кто? Почему он сразу назвал Жеку и я сразу внутренне согласилась? Жека. Какой-то перевертыш: безобразен до того, что кажется крайне привлекательным. Умный смешок. И как он потирает ручки и протирает немецкие очки. Глазки черные, неожиданно печальные без блеска стекол и близорукие. Интересно, он снимает очки, когда целует Поль?.. Какое мне дело до них! — возмутилась Лиза, стремительно перемещаясь под землей в ярком вагончике, но никак не могла отделаться от соблазна сплетенных задыхающихся тел в темном гнусном уголке.
Побродила по комнатам в устоявшемся с начала века, но непрочном карточном быте (дунуть-плюнуть — и домик развалится), ей необходимы были простор и движение (а не Алешкин диван), чтоб жить и думать. Чего тут думать-то? Пето— перепето в изящной словесности и в кинематографе и называется по-французски пошло: адюльтер. Ну, словечко. Лиза усмехнулась. В одном старомодном позабытом ряду: упасть в обморок, потерять честь (Митя должен вызвать Вэлоса на дуэль, всадить пулю в самое сердце, черный бархат набухнет кровью, как прекрасно, жаль, этого никогда не случится, я бы непременно так сделала!). Сказать Мите? А с чего я решила, что паучок — Вэлос? Не понимаю — искренне удивилась она, — какое мне до них дело?
Судорожные междугородные звонки в прихожей. Ах да, мама!
— Лизок, ну как?
— Вполне терпимо. «Война и мир».
— И какое у тебя внутреннее ощущение?
— На пять!
— Не надо. Сглазишь.
— Мам, это ты веришь во всяких паучков-чертачков, а я…
— Доченька, как ты вообще?
— Все хорошо.
— А Митя с Полей?
— Превосходно.
— Они с тобой занимаются?
— Еще как!
— Что-то мне не нравится твой тон, — прозвенела смягченная среднерусской равниной тревога. — Может быть, нам с папой приехать?
— Что ты, мамочка, что ты! — залепетала Лиза, мигом обратившись в милое дитя. — Я день и ночь занимаюсь, это я просто от сочинения не отошла еще, сейчас покушаю — и за русский…
— Лизочек, не переигрывай!
— Я правду говорю! Очень трудный экзамен, а всего ничего на подготовку!
Прелестная картинка: на декадентском балкончике (переплетение изогнутых прутьев решетки, розеток и роз), гибко перегнувшись через перила, девочка в бледно-голубом, джинсы и майка, ждет. Он подъехал в голубом, в цвет, автомобиле, вышел, взглянул вверх, холодноватое и очень красивое лицо на миг исказилось, крикнул: «Упадешь!», Лиза помотала головой, минуту они смотрели друг на друга с расстояния голубиного полета, наконец, не переупрямив ее, он пожал плечами и вошел в парадный подъезд, впервые.
— Стало быть, «Война и мир»?
— Ага. Мне особенно удался старик Болконский, я думаю…
— Это все равно.
Он сидел в углу дивана в столовой, курил. «Мальборо» и зажигалка, одежда, записная книжечка и «вечное перо» (его выражение), все вещи и вещицы, Ивана Александровича окружавшие, изобличали в нем, как пишут газеты, «эмигранта внутреннего» — и внешнего, разумеется, — низкопоклонца и космополита, впрочем, два последних клейма — заклеймить пособников! — из газет позавчерашних, выходивших до Лизиного рождения.
— Итак, куда едем? Что бы тебе хотелось?
— А если б мне, Иван Александрович, хотелось, например, в Париж?
— Уезжай, помогу.
— А вы?
— Досмотрю до конца.
— Что досмотрите?
— Упадок и разрушение Римской империи. Захватывает. Впрочем, пустяки, — перебил сам себя, заметив, что Лиза собирается уточнить насчет империи. — В ресторанчике «Якорь» осетрина нынче первой свежести. Как ты на это смотришь?
— Никак.