Покаяние – это признание нашей неправоты, несовершенства перед Богом и обращение к Нему за помощью. Оно неразрывно соединено с Евхаристией. Часто неверно понимают покаяние как раскаяние в определенной исторической ошибке, например, свержении царя, в связи с чем не прекращаются дискуссии о том, когда же полетел первый камушек обвала, в который попала Россия. У Филофея, вообще в древнерусском сознании, покаяние всеобъемлюще, оно есть покаянный настрой всей жизни, погруженной в литургический годовой ритм; социальные и политические процессы глубоко вторичны. В общем смысле покаяние исходит из того, что «не оправдится от дел закона всяка плоть» (Галатам 2:16), в частном случае – отправляется от нарушенных заповедей и прекращает их нарушение. Именно то, что человек призван к святости, делает покаяние в православии конкретным – выявляющим грех, называющим и исцеляющим его. Борьба эта бесконечна, по народному присловью: нос вытащил, хвост увяз, и наоборот; но это борьба.
То, как Филофей упирает на покаяние, отличает его проповедь от всякого рода утопических и хилиастических проектов. Покаяние категорически противостоит утопии: оно заполняет собою весь, каким бы протяженным он ни был, промежуток между должным и сущим, идеалом и действительностью, который в ином случае заполняется ложью, рисовкой, фразой.
Эта сторона вопроса практически упущена в исследованиях Третьего Рима. Спорят о том, универсалист Филофей или изоляционист (или парадоксально – то и другое), оптимист или пессимист, говорят о его предостережениях, опасениях и страхах, надеждах, приверженности к централизации, готовности обличать великокняжескую власть и защищать бедных, о Москве и России, Риме и Иерусалиме. Все так, но что если ничего не получится, если все рухнет, как мы того заслуживаем на самом деле? Вокруг этой страшной перспективы образуется настоящий заговор молчания, едва ли не в магическом смысле слова «заговор». Между тем, оно и рухнуло, например, в Смутное время, но русских людей это нимало не смутило, потому что аскетический принцип «упал – вставай и иди» оставался доминантой их жизни, и потому что надежда была не на человека, культ личности которого, будь это даже ты сам, оставляет по себе гнетущую пустоту, но на Бога, Который «поругаем не бывает».
Неудивительно, что старец Филофей стал сегодня для многих раздражающим фактором. С одной стороны, его именем действительно можно прикрыть срам номинальности «возрождения», состоящего в льстящей национальному самолюбию фразе, особенно если цитировать его, не вникая. Но внимательное чтение древнерусских текстов служит противоядием от этого упоения. Они учат не очаровываться, когда подманивают на фразу, а ставить вопросы ребром. И поэтому тоже серьезное обращение к древнерусскому наследию может вызывать страх. Аскетика требует исправления деятельного, в то время как оппоненты имперской фразеологии зачастую готовы примириться с той же реальностью при изменении фразы; их пугает не та пустота, которая вывеской империи прикрывается, но начертанная на вывеске этика служения и самоотверженности, которая точно так же пугает их оппонентов. Мы никогда не выйдем из замкнутого круга, пока не признаем, что «традиция» может быть симулирована, и не возымеем волю к отличению симуляции от действительности.
Раздражение древнерусским автором, его простотой и непритязательностью – он еще слишком близок к действительности, не успел облечься в мудреную фразу – сквозит в таких оценках, как эта: «Надо сказать, что для сугубо исторического взгляда… влияние текста Филофея на русские идеологические построения представляется нелепым. Ведь лишь в XIX веке начинается научное изучение идеи. Впервые послания старца Филофея были опубликованы в “Православном собеседнике” в 1861–1863 годах, тогда-то о них узнала образованная публика. Но идеи имеют другую жизнь, нежели исторические документы. Церковная православная мысль была в каком-то смысле хранительницей основных архетипических смыслов русской культуры. Время от времени эти смыслы выходили на поверхность» [133]
. В общем-то, все так и есть, как сказано в конце этой цитаты, но автор ее упустил из виду сразу два момента: во‐первых, что послания Филофея цитируются между XVI и XVIII веками неоднократно; во‐вторых, что дело даже не в достопамятной личности старца, но как раз в этой самой «церковной православной мысли». Архетипические смыслы, выходящие на поверхность, – их надо признать или наоборот проигнорировать? и если второе, то что делать потом с культурой народа без ее архетипических смыслов?