Болезнь деда выявилась случайно и сразу на поздней стадии, незадолго до переезда Алисы в Омск, поэтому жить она стала именно с отцовскими родителями. Сначала от нее, по обыкновению, все скрывали, но потом, уже когда дед лег на первую операцию, скрывать было бесполезно. Алиса помнила, хоть ей и было прекрасно известно, что четвертая стадия рака – диагноз смертельный, новость эту она серьезно не восприняла. Ее дед не мог ничем болеть, а тем более – умирать, казалось ей, он ведь такой высокий, такой красивый, такой молодой, и никогда даже не простывал по-крупному, и рак – это вообще не про него. Алиса продолжала жить, как жила – немного училась, больше веселилась с друзьями. Дед не остался прежним после операции, что-то в нем уже тогда непоправимо сломалось, хотя результаты лечения и были неплохими в его случае, и он прожил еще два года после этого, но он стал похожим на склеенную чашку после падения. Чашка вроде та же, но склейка бросается в глаза. Пропала его фирменная стать, под грузом болезни сгорбились плечи, интересы сомкнулись на телевизоре, а все далекие-красивые страны остались где-то далеко, в здоровой молодости.
Однажды, в начале сентября позапрошлого года, Алиса ехала на учебу, автобус медленно двигался в пробке, отъезжая от очередной остановки, и она, обняв сумку с тетрадками, прислонилась к заднему стеклу, лениво разглядывая людей на улице. На остановке, позади остальных людей, стоял дед, раз в месяц он ездил на осмотры в онкодиспансер и сейчас, видимо, ждал своего 43 автобуса, автобуса смертников, как шутя называл он его, потому что это был единственный маршрут, на котором можно было доехать туда без пересадок. Дед стоял в сторонке от всех людей, и чему-то еле заметно улыбался, может, вспоминал что-то хорошее, на нем была убогая пенсионерская курточка и белая фуражка, в которой он любил ходить на даче, и он казался вдвое ниже и вдвое старше, чем обычно. И тогда Алиса впервые поняла, что дед – пожилой человек, и что он болеет, и что он умрет, а она – выросла, и нет больше той маленькой девочки-самолета, и нет высохшего фонтана в яблоневом цвете, и нет того ослепительно красивого мужчины, гордо идущего к трапу, есть только взрослая девушка и больной старик, и их время заканчивается. В сердце защемило, и на глаза навернулись слезы от этого внезапного осознания, и она дотронулась до стекла, словно хотела протянуть к нему руку – сквозь стекло, сквозь года, к нему, к своему детству, но автобус медленно отъезжал, а дед оставался позади, так и не увидев Алисы.
Но это откровение не сделало их ближе. Алиса не помнила, в какой момент своей жизни она разучилась говорить «я тебя люблю» своим самым близким людям. Наверное, еще в Сургуте? Или при первом переезде в Сургут? Скорлупа сломалась, но что-то в ней замкнулось при этом, и слова эти, самые важные слова, слова, способные все изменить, не просто застревали где-то в горле, они застревали где-то еще раньше, еще на этапе складывания букв. Маленькая Алиса могла бесконечно посылать эти сигналы в пустоту вокруг себя, большая же упорно молчала там, где нужно было говорить. Дед не узнал об их встрече. Никто не узнал. В декабре того же года дед умер.
– В последние полгода его жизни я заходила к ним с бабушкой очень редко, хотя жили они совсем недалеко, – продолжала Алиса, катая восковой шарик в ладони, – там, у них, было так тоскливо, так грустно, что я просто не могла… В сентябре его должны были положить на повторную операцию, но состояние резко ухудшилось, и ее отменили за ненадобностью. Мы все знали, что он вряд ли доживет до конца года. Последний раз я видела его в ноябре, он был уже плохой, весь высохший, мучился от болей… Я побыла совсем чуть-чуть, подержала за руку… Я не знала, что нужно говорить в таких случаях…
– А ты думаешь, кто-то знает? – спросил Капуста, мягко забирая у нее восковой шарик из руки.
– Надо говорить про то, что ты любишь, что ты помнишь, что ты ценишь, – возразил Вадим.