Когда наконец всё было убрано и свезено, двор выметен до соломинки, по обычаю стали готовить угощение для работников. Сергей Леонидович бродил по двору, оглядывая своё хозяйство ошалелыми глазами, в неостывшей ещё горячке работы готовый наброситься на любое новое дело, и с удивлением соображал, что закончилось лето. В страдное время все похудели, почернели, и сам Сергей Леонидович, мимоходом глянув в зеркало, себя положительно не узнал. Щеки ввалились, на заострившихся скулах шелушилась сгоревшая кожа, шея от спины отделялась полосой бурого загара, и сам он весь как-то подтянулся, полегчал. Он, конечно, не слышал, как не без удивления и с уважением сказал о нем один старик: «А наш-то – тоже охулки на руку не положит», но если б знал об этом, то почёл бы себя от такой похвалы на вершине блаженства. Словом, если осенью Соловьёвка буквально обрушилась на Сергея Леонидовича, то он сумел выбраться из-под обломков.
Мужики под присмотром Гапы несли из сараев пустые кадушки, на них положили доски, приставили лавки. Показались нарядные бабы.
– Жито пожали, серпов не ломали, – ещё издали весело кричали они.
Какой-то незнакомый мужик в кумачовой рубахе, поглядывая на Сергея Леонидовича озорным глазом, уже загребал монопольки огромной черной ручищей и привычным ударом ладони по донышку вышибал пробки.
Когда по обычаю Сергей Леонидович поднёс работникам, настал и его черёд. Отказаться было неудобно, даже безнравственно; он поморщился и влил в себя полстакана хлебного вина. Несколько секунд он ничего не чувствовал, кроме того, что не может вдохнуть, горло словно перехватило, но спустя мгновенье мир вдруг совсем немного сдвинулся набекрень и широко улыбнулся. "Вот как!" – удивился Сергей Леонидович, прислушиваясь к своим ощущениям.
"Мятовка, – как-то кстати вспомнилось ему. – Вот она – мятовка". Хотя слово было и не сановное, но Сергей Леонидович как-то уже свыкся с ним, точно распробовал наконец некий заморский фрукт с замысловатым для непривычного нёба вкусом.
И с каждым выпитым стаканом Сергей Леонидович ощущал, как душа его раскрывается и спадает с неё гнёт околичностей – этих неприятелей правды, добра и справедливости. Состояние это хотелось длить, остаться в нём навсегда, и даже ещё упрочить. Вот недавно, думалось ему, он закончил очерк, где показал, что справедливость и равенство понятия различные, отрицающие суть права, но теперь, в эту минуту все слова, составлявшие этот очерк, казались ему ничего не значащими погремушками. В них не было правды. Совесть его восставала, и подобно набату звучали в голове слова Благовествования: "нищих всегда имеете с собой". "Давайте другим от своей пищи". Сознание своей собственности жгло его руки, как если бы он держал свою землю в ладонях и дул на неё, чтобы быстрей остудить от горячих страдных потугов. Ему хотелось рыдать от несправедливости мира, и он плакал, никого не стесняясь. Внезапно он ощутил в себе такую силу, что условности мира сего улетучились, как дым. Не существовало больше казённых бумаг и учёных фолиантов, преткновений права, умственного лукавства и прочей шелухи, которой душа, точно подарочная конфекта, была обернута незнакомыми людьми. И он явился на землю, словно бы только что родился, но уже не каким-то немовлей, а мужем, наготу которого покрывает Бог.
– Justum aequale est, injustum inaequale! – в хмельном исступлении выкрикнул он. (Справедливо только равное)
Песни и разговоры смолкли. Сидящие за столом в недоумении и даже страхе воззрились на Сергея Леонидовича.
– В вечность жалую, – еще раз крикнул он и подкрепил свое слово ударом кулака по столу, а кулак его весил добрых фунта полтора и был полон природной невозделанной силы.
– Слышите, что говорю вам: Justum aequale est, injustum inaequale! – кричал Сергей Леонидович, мир в этот миг явился и хаосом, и порядком, он стоял вертикально и лежал горизонтально, и Сергей Леонидович упивался самым упоительным нектаром мира – то была сладость истины.
За столом повисло молчание растерянных людей, и даже мужик в кумачовой рубахе, лихо выбивавший пробки из водочных бутылок, озадаченно глядел на Сергея Леонидовича без озорства, а с какой-то осмысленной думой, преобразившей его разбойничье лицо.
– Так-то оно не годится, – укоризненно покачал седой головой Скакунов. – Ты, батюшка, Бога-то не гневи. – Он подмигнул Гапе.
Гапа и сноха Скакунова Евдокия подошли с боков, ловко, но осторожно подхватили Сергея Леонидовича под руки, оторвали от лавки и медленно повели в дом, к постели. Он и не сопротивлялся. Только пьяные слёзы текли по его полноватому лицу, и в глазах за мокрыми стеклами очков застыла мутная тоска.
Между тем веселье, прерванное столь неожиданно, понемногу продолжилось.
– Подгулял барин, – сочувственно говорили за столом.
– Это что ж он такое говорил? – гадал старик Грахов. – Каким же это языком?
– Почесть, в чужеземных странах жил. Человек учёный, – сказал Гапа не без затаённой гордости. – Чать, по-германскому, – неуверенно предположила она. – Ай ты думал, что там всякий по-нашему говорит? – напустилась она вдруг на старика.