Меня удивляет то, как легко она говорит о своих чувствах, будто воспринимает их давно ушедшим прошлым. Теперь для неё все это не имеет большого значения, тогда почему для меня имеет? И не только, почему так щемит в груди? Ломка?
— У тебя были очень красивые волосы, волнующие, — признаюсь.
— Ты хотел сказать волнистые? Никак английский до конца не одолеешь? — снова смеётся.
— Нет. Я сказал, что хотел.
Она застывает на какое-то время, коротко взглянув на меня, потом вдруг резко поднимается:
— Пойду чаю попью.
— Иди.
Она не предложила мне присоединиться. И я не хочу, чтобы меня было слишком много.
На пятые сутки боль в костях, мышцах и органах становится нечеловеческой: меня буквально выворачивает наизнанку, клетки разлагаются, и боль каждой из них складывается по капле в одну нескончаемую реку. Я не могу найти себе места: ни стоя, ни лёжа — никак и нигде. Меня крутит, ломает, рвёт и я из последних сил… а они разве есть у меня? их уже давно нет, каким-то чудом стараюсь держаться, чтобы не выть в голос, из-за Софьи. Какой-то человеческой части меня стыдно, и я уже миллиард раз пожалел, что позвал её. Выть охота, выть и грызть стены…
Дикая усталость и сонливость одновременно с полнейшей неспособностью уснуть выматывают до состояния полной безнадёжности. Каким-то чудом я проваливаюсь в беспамятство — и это блаженное пятно, потому что боль и тошнота маячат где-то на заднем плане.
Прихожу в себя посреди ночи, мы оба в странной позе: я скорее эмбрион, руки которого зажаты между бёдрами, но не своими — это её бёдра, и держит она меня крепко. Голова моя упирается в её грудь, и я чувствую её пальцы в своих волосах. Мне бы это понравилось, если бы не понимание, что я делал нечто неподобающее руками, раз их обезвредили таким способом. И теперь мне понятно, что я не спал — вырубился от боли. Она и теперь есть, но я, кажется, уже с ней сжился. Или всё-таки она стала слабее?
У меня мокрый лоб и волосы налипли, мешая видеть. Мне холодно, потому что футболку можно отжимать от пота. Как и джинсы с носками.
— Софи! — тихо зову её.
— Да?
— Ты спишь?
— Это вряд ли. Не думаю, что в природе существует человек, способный спать при таких обстоятельствах.
— Что я сделал?
— Ничего.
— Почему ты держишь мои руки?
— Потому что ты хватался за мои и слишком больно их сдавливал. Я тебя обезвредила, и ты согласился.
Она говорит, и я всё это припоминаю. Но думать, размышлять не способен. Моё тело состоит из боли, дикой, выматывающей боли. Меня словно подвергают сразу всем пыткам инквизиции: жгут, колют, бьют, сдирают живьём кожу, сажают на кол, расчленяют, вынимают сердце, распиливая промышленной пилой грудную клетку. Мои кости превратились в труху, и в этой трухе поселились черви из Софьиной миски. Только они живые и жрут меня изнутри, ползая и кусая зубами, вызывая зуд, боль и тошноту.
Ломка — это своего рода обряд экзорцизма, процесс изгнания зелёного змия, мощного глубоководного спрута, не желающего покидать своё убежище. Мне до одури, до безумия нужна доза, но я не открываю рта, чтобы попросить её у Софьи — из-за её синих глаз.
Эти две бездны — единственное, что спасает меня от моего спрута, разочарование в них — страшнее его. Только теперь до меня, изломанного и измученного болью и рвотой, доходит, почему отец попросил именно её помочь мне. Он знал, что делает. Он знал, что она — и есть моё лекарство от зависимости.
Боль в голове так сильна, что я мысленно покупаю дробовик и делаю выстрел в собственный череп. С наслаждением наблюдаю свою кровь и мозги, размазанные по этой дизайнерской комнате. Это был бы заслуженный конец, избавление от самого себя и своей тупости, приведшей в эту обитель героиновой зависимости.
Ни одно из обезболивающих, что без конца мне вкалывает Софи, никак не меняет моего положения — боль никуда не девается, она только усиливается, и кажется уже, что ей никогда не будет конца. НИКОГДА.
Я хочу умереть. Любой смертью, прямо сейчас, только бы умереть.
И вот в этом состоянии получеловека, полуживотного, полупотустороннего существа, я делаю самое важное в своей жизни открытие:
Спустя почти сутки ада, я осознаю, что моя боль стала частью меня. Я живу с ней, дышу, существую.
Мне больно, но я могу терпеть, думать, разговаривать.
— Зачем ты это сделал тогда?
Самые тяжёлые вопросы задаются всегда неожиданно. Это оттого, что слишком долго желая спросить и не решаясь на это, обдумывая свои слова и собственную реакцию на них, возможные ответы и чувства отвечающего, мы начинаем испытывать сомнения и страх. Но бывают моменты такого единения душ, эмоциональной тишины и уникальной полноты доверия, когда они выпархивают подобно птицам, ища свободы, правды.
— Я был обдолбан, Софи. Очень сильно.
— Я знаю. Видела.