Он камнем повалился на пол. И так громко стукнулся головой, что я ахнула. Подбежала к нему. Я ведь думала, он просто уснет, спокойно закрыв глаза. Но он окоченел, застыл в движении – пальцы скрючены как когти, рот открыт. Прикоснувшись к нему, я почувствовала холод. Медея не знала, понимали те рабы, служившие ее отцу, что с ними происходит, или нет. А я знала. За пустым взглядом Телегона ощущались растерянность и страх.
Я вскрикнула в ужасе, и чары разрушились. Он обмяк, а потом отполз в сторону, дико озираясь на меня, будто загнанный зверь. Я заплакала. Стыд, горячий как кровь, охватил меня. Прости, прости, повторяла я. Подошла, взяла его на руки – он не сопротивлялся. Я осторожно коснулась шишки, вскочившей у него на голове от ушиба. Произнесла слово, облегчающее боль.
В комнате было уже темно. Солнце зашло. Не сразу, но я решилась посадить его к себе на колени, стала что-то нашептывать, напевать. Потом отнесла его в кухню, накормила ужином. Он поел, все еще цепляясь за меня, и оживился. Сполз на пол, снова принялся бегать, хлопать дверями и стаскивать с полок все, до чего мог дотянуться. Я до того обессилела, что казалось – в землю уйду. А заклятие против Афины слабело с каждой минутой.
Телегон все оглядывался на меня. Будто бы с вызовом – ну подойди, мол, заколдуй, ударь – я не могла понять. И вместо этого достала с самой верхней полки большой глиняный кувшин с медом, не дававший сыну покоя. Сказала: вот. Возьми.
Он подбежал и принялся катать кувшин, пока не разбил. Потом валялся в липких лужах, бегал туда-сюда, а волки лизали тянувшиеся за ним медовые нити. Так я и закончила заклинания. Не скоро удалось мне искупать его и отвести в постель, но вот наконец он лежал под одеялами. И держал меня за руку, обхватив своими теплыми пальцами мои. Вина и стыд грызли меня. Казалось, он должен меня возненавидеть. Должен сбежать. Но, кроме меня, у него никого не было. Дыхание его замедлилось, руки-ноги обмякли.
– Почему бы тебе не быть поспокойнее? – прошептала я. – Почему так трудно?
Будто в ответ всплыли образы отцовского дворца: бесплодный земляной пол, черный блеск обсидиана. Стук шашек, движущихся по доске, и рядом со мной – золотые ноги отца. Я сидела тихо и неподвижно, но помню, что всегда меня одолевало дикое желание забраться к отцу на колени, встать, побежать, закричать, схватить шашки с доски, швырнуть о стену. Смотреть на поленья, пока они не вспыхнут, вытрясти из отца все секреты, как стряхивают с дерева плоды. Но сделай я хоть что-нибудь такое, он бы меня не пощадил. Испепелил бы.
Луна осветила лоб сына. Я увидела грязные пятна, не смытые до конца водой, не оттертые тряпицей. Почему он должен быть спокойным? Я ведь никогда не была, и отец его на моей памяти – тоже. В одном лишь разница: Телегон не боялся, что его испепелят.
Долго еще потом я хваталась за эту мысль, как хватаются за мачту, чтобы не смыло волной. Помогало немного. Когда он глядел на меня, разъяренный, непокорный, противясь мне всем своим существом, можно было подумать об этом и сделать следующий вдох.
Тысячу лет я прожила, но детство Телегона, кажется, длилось гораздо дольше. Я молилась, чтоб он поскорее заговорил, а потом пожалела об этом: теперь буйство его обрело голос. Нет, нет, нет, кричал он, вырываясь из моих рук. Однако уже через мгновение забирался ко мне на колени и орал “мама!”, пока у меня не начинало звенеть в ушах. Я здесь, говорила я,
Ну же, уговаривала я. Давай придумаем себе забаву. Я покажу тебе волшебство. Хочешь, превращу эту ягодку во что-нибудь? Но он выбрасывал ягоду и вновь убегал к морю. Каждый вечер, когда он спал уже, я стояла у его кровати и говорила себе: завтра у меня лучше получится. Иной раз и впрямь получалось. Иной раз мы, смеясь, бежали к берегу, он устраивался у меня на коленях, и мы смотрели на волны. Ноги его продолжали лягаться, беспокойные пальцы – щипать мои руки. Но он прижимался ко мне щекой, я чувствовала, как грудь его вздымается и опадает. И преисполнялась терпения. Думала: кричи, кричи. Я вынесу.