Ночь была душная. Темнота не принесла облегчения от дневного зноя и той благодатной прохлады, что бывает в начале лета. Ощущение духоты, от которой человек не знает куда себя деть, еще больше усиливало чувство тревоги, не оставлявшее Игната все эти дни. Казалось, будто он мечется в каком-то замкнутом пространстве и не огромный бесконечный небосвод, по южному черный и глубокий, у него над головой, а все они, живущие на земле, и он, и его близкие, будто прикрыты, прихлопнуты громадным черным тазом. Душно под ним, душно и неуютно, а главное места мало, трудно дышится. Он уже давно привык к чувству постоянной нехватки воздуха. Вот уже более двадцати лет мучит его туберкулез. С тех самых пор, с первой мировой, когда привез он его из германского плена. Он считал себя почти профессором в лечении туберкулеза и, надо сказать, настоящие профессора, которых повидал он на курортах, его лишь утвердили в этой уверенности. Дело в том, что в общепринятом смысле слова он почти не лечился все эти годы. По крайней мере, не лежал ни разу в больнице. Строгий, даже жестокий режим, что он сам выработал для себя и неукоснительно ему следовал, диета, тоже основанная на ежедневном многократном насилии над собой, ежегодные поездки на курорт, вначале в Крым, а в последние годы в Теберду, в предгорья Кавказа — все это создавало ту самую основу пирамиды, на которой он держался физически. Благодаря этому он жил, работал, чувствовал себя человеком. Иногда он забывал о том, что не только его собственная железная воля держит его на земле. Есть сила помягче, но от этого совсем не слабее. Он привык к тому, что жена давно стала ему нянькой. Она кормила его вовремя и так, как он велел. Она создавала в доме для него, усталого, утомленного и работой, и своей хворью, покой и тишину. Она умела промолчать при его болезненном брюзжании, усмирить казалось бы из ничего вспыхнувший гнев, умела быть надежным буфером между ним и свекровью, когда они, такие похожие, своевольные, яростно сверкнув друг на друга голубыми глазами, уже готовы были сказать обидные слова. Она не сетовала на судьбу и искренне не понимала, когда ее спрашивали его сослуживцы: как ты с этим чертом живешь? Она знала, что только ей под силу нянчить его и сохранять отца для детей. Их было трое: его дочь от Доры
Галина, ее Зоя от первого брака и их общая маленькая Белочка. Она же считала, что детей у нее четверо — трое дочерей и он самый трудный ее ребенок.
С рождением Белочки в 37–м году что-то изменилось в его внутренней, сухой и рациональной до того, программе жизни. Трудное то было время для Худолея. Не мог он тогда назвать белое черным, не мог поверить, что Жлоба, Дмитрий Петрович Жлоба — враг народа. Так и не поверил. Он лишь разуверился в том, что та сила, что стирала с лица земли таких, как Жлоба, и была тем самым святым для него, за что он боролся и в Питере, и у себя на Кубани в гражданскую. Он хотел верить, что это накипь и что рано или поздно она отвалится. А пока он сам едва не стал ее жертвой. Подвел как всегда язык, не очень болтливый, но достаточно хлесткий. С ним что-то долго волынили. Вызывали. И не раз. А потом он заболел. Больного не трогали. Два срока лечился на курорте. Злые языки говорили — отсиживается. А ему действительно было плохо. Он терял опору, веру в людей и, что самое плохое, видел, что дело всей его жизни, его жизни и его поколения, попало не в те руки. Так ему казалось…
И в это время родилась Белочка. Теща Пелагея Егоровна считала, что это имя собачье и дитя им называть грех. А г? сему, не испросив разрешения у зятя — коммуниста, снесла реб- тса в церковь, вернее за отсутствием таковой к попу- расстриге домой, окрестила и нарекла ребенка Ольгой в честь незабвенной своей матушки. Нельзя сказать, чтобы он очень не любил своей тещи. Жили они врозь, своенравная теща считала, что лучше быть у сына под столом, чем у зятя за столом, а поскольку у нее еще оставалось двое сыновей, один из которых не был женат, то жила она с ним. Для того, чтобы окрестить младенца, теща пожаловала из Краснодара, остановилась у старшей дочери и операцию проделала в совершенной тайне. Но нет такой тайны для Худолея в его родной Павловской, которой он не узнал бы уже к вечеру. Объяснение было коротким, но выразительным. И, странное дело, несмотря на такой грубый факт попрания его прав отца и главы семейства, не было в его голосе металла, а в глазах холодного блеска. Более того, в них проглядывало что-то не свойственное ему, мягкое, а на лице блуждала и весь тот вечер, и следующее утро какая-то неопределенная улыбка. А потом, когда на утро в ЗАГСе он сказал регистратору Доре Замоте, что называет девочку Изабеллой, ему самому стало все ясно. Больной, искалеченный,
измотанный жизнью и такой старый уже в свои 48 лет, он мечтал об Испании. В самых своих дерзких мечтах он видел себя на своем белом Кочубее где-то на раскаленных солнцем каменистых дорогах Кастилии…