Мне вспомнился мой учитель закона Божьего в средней школе. Это был невысокий, худощавый, нервный человек, на руке у которого чуть выше правого запястья был нарост, размером и формой напоминавший гусиное яйцо. Увидеть его можно было когда учитель сопровождал свои слова энергичной жестикуляцией. Однажды он объяснял нам, что раньше бубенцы применяли для того, чтобы изгонять злых духов; позже их привешивали на одежду юродивым и прокаженным — людям, которые, как считалось, одержимы бесами, и всем прочим следует опасаться их приближения. Как поведал он нам дальше, колокола на наших колокольнях и пожарных каланчах тоже ведут свое происхождение от тех самых бубенцов. «Суеверие, которое сумел обратить на пользу один из римских пап!» — громко изрекая эти слова, он при слове “суеверие” сделал пренебрежительный жест правой рукой, так что в просвете его рукава мелькнула отвратительная желтая опухоль.
Один из моих одноклассников использовал стечение обстоятельств, лениво поднял руку и спросил учителя: он что, тоже занимается изгнанием злых духов или, может быть, сам принадлежит к их числу, если ему приходится носить на руке такой вот бубенчик? Учитель на мгновение утратил дар речи, он стоял столбом и выглядел так, будто вот-вот задохнется; наконец он заговорил опять и, словно в ответ на насмешку ученика, сообщил нам своим высоким, тихим, но очень проникновенным голосом, что в те времена в нашей стране существовал закон, по которому посторонний, вступивший под чей-либо кров и не известивший шумом о своем приходе, безнаказанно мог быть убит без предупреждения ударом топора или дубины. Эти слова он произнес настолько резким, умеренным тоном, что ученик, который над ним насмешничал, побледнел и тут же попросил прощения.
Я подумал о колокольчике над дверью Литфаса. «У Литфаса, — подумал я, — только одна рука. Защитить себя он не сможет».
«Это было в среду, — продолжил он свой рассказ, как будто для того, чтобы помешать мне додумать мысль до конца. — Договорились так, что мы, мужчины, поедем в Варбалог на кирмес, а женщины — кроме Анны с нами тогда была и ваша госпожа тетушка — останутся с Ослипом в трактире и будут нас дожидаться. Ослип не смог с нами поехать, — заметил Литфас слегка извиняющимся тоном, — он уже тогда еле на ногах держался без посторонней помощи. Не знаю, говорила ли она вам, — опять перебил он сам себя, — возможно, мне не следовало бы вам ничего рассказывать, потому что, в сущности, эта история ни меня, ни вас не касается». Он посмотрел на меня: «Мы, все остальные, тогда еще знать не знали, что Ослип был обречен, — продолжал он, — а ваша тетушка уже сделала его своим любовником! Ваша тетушка — весьма примечательная женщина». Он подумал, договаривать ли ему до конца, но все-таки решился: «Она любит больных! — произнес он хрипло. — Анна и Лина — совсем как сестры, и Лина залюбила маленького Ослипа до смерти!» — он неуверенно, искоса посмотрел на меня.
«Все это — старые истории, — добавил он и сделал рукою такой жест, будто отбрасывал что-то, будто хотел сделать сказанное несказанным. — Всякий их знает, всякий о них говорит, только, возможно, лучше всего было бы забыть их и похоронить окончательно. Поступок и тот образ, какой обретает поступок, — повторил он опять. — Здесь у нас каждый все знает о других; некоторое пространство для произвольных действий, конечно, остается, и само по себе оно не так уж мало, однако все эти возможные произвольные действия очевидны для всех, а значит, что на самом деле свободного пространства практически не существует. Все, что может произойти и происходит на деле, всякое действие, всякий проступок — лишь повторение того, что было всегда. “
«У вас случайно не будет сигареты?» — спросил он, взглянув на меня.
Я отвечал отрицательно.
«Ну ничего».
И он вернулся к своему рассказу.