Маленький (тогда) сын Володина, пробивающийся к истокам российской словесности, читал этот призыв по слогам и с удивлением спрашивал папу: А ПОЧЕМУ Шура — и делал человека?“
Кстати, именно с сыном связано происхождение псевдонима „Володин“. До конца 1950-х Александр Моисеевич был известен по своей собственной фамилии — Лившиц. Об этом вспоминал сам драматург: „Когда в альманахе «Молодой Ленинград» первый мой рассказ приняли, воодушевленный этим, пришел с шестилетним сыном в издательство. Редактор мне говорит:
— У вас такая фамилия, что вас будут путать. Один написал плохую статью о Шагинян, у другого какие-то нелады на радио.
Я-то понимал, в чем дело. Моя фамилия немыслима в оглавлении среди хороших молодых русских писателей.
— Что же делать? — спрашиваю.
— Это кто — ваш сын?
— Да.
— Как его зовут?
— Володя.
— Вот и будьте Володиным“»[765]
.В своих «Записках несерьезного человека» А.М. Володин вспоминает: «Моего старшего сына я начал уважать и даже стесняться, когда он еще учился в школе. Он в начальных классах стал заниматься математикой, переходя постепенно к высшей. Университет он окончил рано, через год защитил кандидатскую диссертацию. Обратился к области науки, которая тогда у нас считалась неперспективной, как деревни. Он решил уехать в Штаты, где бы мог работать в этой области с наибольшей отдачей. Долго его не выпускали. Теперь же его несколько раз приглашали к нам в Союз на симпозиумы по искусственному интеллекту»[766]
.Уже будучи признанным драматургом и сценаристом, автором пьес «Фабричная девчонка», «Пять вечеров», «Старшая сестра», «С любимыми не расставайтесь», сценария культового фильма «Осенний марафон», А.М. Володин нередко испытывал состояние депрессии, чувства вины перед близкими и друзьями. Здесь, в доме № 20 по улице Рубинштейна, драматургом написаны исповедальные эссе «Одноместный трамвай» и «Попытка покаяния», в которых он подводил итоги прожитой жизни. Предлагаем читателям погрузиться в этот беспощадный самоанализ писателя: «…Еще один день рождения. В детстве поздравляли старшие, и твоя жизнь становилась для тебя значительной, праздничной… Старших нет. А поздравления младших не поднимают тебя, как прежде, в собственных глазах.
Тягостные эти вопросы: „Над чем вы сейчас работаете?“ Что отвечать? Много лет еще надо придумывать год за годом. Уж уклонялся — некоторые не дают, настаивают. „Я не люблю об этом говорить“. Самому стыдно. Решаюсь говорить правду: „Ни над чем не работаю“. Попробовал — думают, что это просто шутка, чтоб отвязались. А я ни над чем не работаю. Пью больше…
<…> Небезопасное тяготение к спиртному у меня, как и у многих родственников, отчасти появилось еще на фронте, с так называемых фронтовых ста грамм, тем более что, как правило, их доставляли нам на то количество личного состава, которое было до потерь, так что могло получиться вплоть до пятисот на рядового. Но теперь мой знакомый, бывший алкоголик, сказал, что я уже не сопьюсь, потому что не позволят возраст и состояние организма, он будет сопротивляться. Мне семьдесят лет. Какой ужас, а?
Беда в том, что я, когда чуточку не выпью, не человек. То есть вялый, скованный, малоинтересный. Если же немного приму, то становлюсь раскованный, с чувством юмора и любовью к рядом сидящей женщине. Тогда мне и со случайными людьми хорошо и им со мной хорошо…
Первый раз в жизни я перестал понимать: как жить? Что делать? Ради чего? Едва слышу, что кто-то все это знает и у него все в порядке — почему у вас все в порядке? Как вы этого добились? Но у каждого свои причины, а мне ничего не помогает. А может быть, пора уже опускаться? Но долго опускаться скучно, а жить осталось еще порядочно. А может быть, пора уже стать мудрым? Так я — с удовольствием!.. Но в каком смысле? Что мне надо мудро понять? Как жить, что делать, для чего? Именно этого я и не могу понять…».[767]
Внутренний кризис проявился в жестком самоанализе и даже пересмотре своего назначения как писателя.
«Надорвался давным-давно. Треть жизни уже дергаюсь, как лягушка под током. Уже и дергаться перестал.
Сколько глупых, плохих, нелепых, искаженных поступков за это время! Не счесть. Вспоминаются все новые, забытые. Памяти нет. А вот на это, оказывается, есть…
Каждый раз, едва вспоминается глупый, скверный поступок — случайный, казалось бы, просто не удержался на миг, не задумался, к чему он ведет, — тут же говорю себе: „Это был я“. То есть мне свойственно, должно быть, поступить так необдуманно, глухо, плохо.
В кино, в театре, в этой среде, в этой жизни я совершаю неадекватные поступки, оскорбляю и оскорбляюсь. Бежать!..